Испанский смычок - [25]
— Она на это истратила последние деньги?
— А ты что подумал?
— Я подумал, что на фасонную стрижку.
— Нет, сынок, она продала волосы изготовителю париков. И это только первый взнос. Завтра она начнет работать, чтобы выплатить остальное.
Он подтолкнул меня к виолончели:
— Иди. Возьми ее.
— Какая красота… — Голос у меня дрожал.
— Волосы вырастут.
— А скоро?
— Это же твоя первая виолончель!
— Скажите, когда у нее снова будут длинные волосы?
— Не знаю. Они растут по сантиметру в месяц. Года через два, наверное, будут ниже плеч.
— Значит, мне долго придется заниматься с вами.
— При чем тут наши занятия?
— Ну, мне же надо будет пройти прослушивание у дона Хосе. Чтобы он взял меня в свою школу. Надо, чтобы мама могла показаться людям.
— А сейчас что, не может?
— Вы не понимаете… — Я вытер нос рукавом. — Родные, друзья… Что они скажут?
— Тебе что, так не терпится отправить ее домой? А может, она туда не хочет?
Только тут до меня дошло, что мама, наверное, уже поделилась с Альберто нашими семейными проблемами, так что для него не секрет, почему мы на самом деле покинули Кампо-Секо.
— Два года, — повторял я как заведенный. — Два года…
— Ладно, — ответил Альберто. — Тогда мы не должны терять время впустую.
Глава 5
После появления виолончели мой мир одновременно и сморщился, и расцвел, словно деревяшка, которая, сгорая, превращается в докрасна раскаленную головешку. Впервые в жизни я просыпался, точно зная, что буду делать. Мне было наплевать на окружавший меня еще незнакомый город. Дом сузился до небольшого пространства вокруг стула, радиус которого определялся движением руки, державшей смычок. К полудню начинало ощутимо покалывать в копчике. После пяти-семи часов сидения на краешке стула мне было трудно встать, но пронзавшие позвоночник электрические разряды служили сигналом, что я сделал все, что было в моих силах.
Однажды на Рамблас я увидел у одного торговца выполненную сепией картину, на которой трое мужчин курили опиум, и каждый из них был погружен в свои видения. Так, должно быть, выглядел и я в первые дни обучения игре на виолончели. Желания покидать комнату в доме Альберто у меня было не больше, чем у этих курильщиков — свой китайский притон. Меня не приходилось заставлять заниматься музыкой — ни тогда, ни позже.
Похоже, и Альберто воодушевился, снова почувствовав себя учителем. Музыка притягивала его к себе из любой точки квартиры. Тогда он входил в гостиную, обрушивал на меня град указаний, а затем, пятясь, уходил из комнаты, не спуская с меня пристального взгляда. Но буквально через несколько минут он появлялся снова — с крошками хлеба, застрявшими в щетине небритого подбородка, с ножом в руке, — чтобы с набитым ртом сделать мне очередное неотложное замечание. Иногда он вставал в сторонке так, чтобы я его не видел, а затем неожиданно набрасывался на меня, протягивая руки к виолончели, словно желая вырвать ее у меня и начать играть самому. Но он никогда этого не делал. Кивал головой, хлопал и размахивал руками, кружа вокруг меня. И можно ли меня винить в том, что я чувствовал себя центром Вселенной?
То, что мои силы превосходили его, шло на пользу нам обоим. Ближе к концу ежеутренних занятий, когда наступал тот драгоценный час, в течение которого лучи солнца проникали на нашу узкую, похожую на горный каньон улицу, он разваливался в кресле на балконе — книга на груди, блеск небритых щек. Двойную дверь он оставлял распахнутой, так что звук шагов проходящих мимо людей и цокот лошадиных копыт, звон бутылок и хлопающий стук задних дверей фургонов сливались с мелодией моих этюдов. Но я, погруженный в музыку, не слышал их вовсе.
Скорее всего, поначалу я играл так себе. И абсолютно уверен, что это не имело никакого значения. Каждое новое ощущение — прикосновение пальцев к мелкой насечке струн, шелковистость черного грифа под ними, первое касание струны щедро натертым канифолью смычком, дрожь инструмента, зажатого между коленями, — наполняло меня восторгом. Я был так переполнен эмоциями, что не мог объективно оценивать своей игры. Чувствовал только, какое это наслаждение, когда верно взятая нота резонирует в теле виолончели и в моем собственном: примерно то же, что почесать место, которое чешется. С единственной разницей — этот зуд никогда не проходил, напротив, с каждым днем все больше усиливался. Часто ночью я ворочался без сна, потому что не мог заставить умолкнуть музыку в голове. На коленях появились бледно-лиловые синяки — это я слишком плотно прижимал к ногам виолончель. Правое плечо пульсировало, а пальцы на левой руке сводило судорогой. Но я радовался даже этим болезненным ощущениям, понимая, что мои разум и тело наверстывают упущенное время.
Сеньор Ривера, учивший меня игре на скрипке, подчеркивал необходимость совершенного овладения первой позицией, когда каждый палец соответствует конкретной ноте и лишь немного скользит вперед и назад, чтобы взять диез или бемоль. Но Альберто заставлял меня играть по всему грифу. Он считал, что начинающие музыканты страшатся высоких нот и позиций ближе к кобылке только потому, что обычно осваивают эти рискованные ноты в последнюю очередь. Одну и ту же ноту можно сыграть любым пальцем в зависимости от того, где находится в это время рука; одну и ту же ноту можно исполнить на разных местах струны, и каждый раз у нее будет немного другой оттенок. «Это твой выбор, — говаривал он. — Все в твоих руках. Потрясающее ощущение, разве нет? Просто невероятно, как дерево, проволока и конский волос могут загадывать загадки заковыристее, чем у египетского сфинкса».
«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.
Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.
Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.
В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.
Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.