Ирреволюция - [2]
На кровати пышная пуховая перина, и я растворяюсь в ней. Я соберу себя, когда подойдет час ужина. Какое же нужно мужество, чтобы жить! Спуститься по лестнице, сесть. Да, сесть и жевать. Но в данный момент мне, чтобы существовать, нужно только раствориться в анестезирующей толще перины, и я поджимаю под себя ступни, чтобы не ощущать грохота улицы, который передается большим пальцам через дерево кровати.
На стене, против кровати, висит натюрморт. Это скверное цветное фото, кроваво-красное и салатно-зеленое. Я попросил их сохранить за мной комнату на следующие приезды, несмотря на этот овощной прилавок, от которого меня мутит; если бы я осмелился, я перевернул бы его лицом к стене.
Впрочем, не вижу, почему бы мне так не поступить. Разумеется, потом каждую пятницу, перед тем как вернуться в Париж, придется наводить порядок. Или платить полностью за всю неделю. Тогда у меня будет в Сотанвиле свое жилье. Но это слишком дорого.
Разве что и взаправду осяду в Сотанвиле. Я мог бы взять номер с ванной комнатой и прочими удобствами. Это было бы логично, коль скоро я работаю в городском техникуме. Со временем я сниму квартиру, обставлю ее, буду по вечерам приглашать друзей. Пока еще не знаю кого. В общем, у меня будет своя нора.
Своя нора — жуткое выражение! Но точное. Завести свою нору, например, под одним из этих огромных могильных камней стандартной застройки при выезде из города. Пожалуй, я предпочитаю все же гостиницу; не желаю пускать слишком глубокие корни.
У меня давно выработалась привычка как-то скользить по поверхности и вещей и мест; с тех самых пор как я покинул квартиру со стенными шкафами-темницами, в которой родился. С тех пор тянется исход. Для меня было бы лучше, если бы я покинул ее раньше; в тот день, когда нам пришлось с ней расстаться второпях, поскольку после смерти отца мы оказались без денег, я оставил там больше, чем детство, — я оставил там корни; как растение, выдранное из земли слишком поспешно или чересчур поздно, когда оно уже выросло — в руках оказался только стебель. Еще и сейчас случается, что, проснувшись, я не сразу прихожу в себя после ночи, проведенной там, и ищу свет — свет лампы или окна — в той стороне, откуда он шел там, откуда должен был бы идти.
После этого великого отрыва вместе со мной утратило подлинность и все остальное. Прежде ничто никогда не менялось; каждая скатерка, каждый стол или кресло обладали всей полнотой бытия, потому что не двигались с места. И я тоже. Но теперь я знаю, то есть знаю по-настоящему, на собственном опыте, что вещи и люди меняют места; и это ужасно, потому что именно так они умирают. С той самой минуты, когда я расстался со своей квартирой, я знаю, что скоро умру.
Сотанвиль распластался на обширной площади. Это большой дряблый город. Не город, а беспорядочное сплетение улочек, расколотое, раздробленное стекло.
Когда впервые проникаешь в это расплывшееся бескостное тело, в это неопределенное пространство, усеянное жалкими домишками, ищешь с невольной тоской, где же сам город. «Центр» — это площадь Ратуши, здесь магазины, кафе; а также Лилльская улица, спускающаяся к улице Восьмого Октября, то есть к шоссе, к пригородам, где красные домики постепенно разбредаются, отходят все дальше один от другого, прячутся мало-помалу в садиках, а вскоре и вовсе только всплывают кое-где, словно островки, затерянные среди возделанной равнины.
Фасад, витрина Сотанвиля — главная площадь с театром и рестораном «Глобус». Именно туда вас единодушно отсылают стрелки с надписью: «Центр города». А дальше начинается скука; она просачивается между плохо пригнанными домами и сквозь щели брусчатки, прорастает, как сорная трава, на утрамбованной земле тротуаров; выстраивается на крышах вереницей то прямых, то скособочившихся антенн. Скука — это недавний дождь, застывший лужами в выбоинах шоссе; это заляпанные грязью стены. Это белье на балконах, секомое ветром. Скука — это взгляд, который приподымает тяжелые веки гардин и тотчас прячется во мрак, едва случайно столкнется с моим взглядом.
Вечером, после семи, городом в любое время года овладевает зима. День прячется за тучами; закрываются магазины, лязгают запоры. Пора возвращаться домой, так как по улицам бродит ночь; жирная, властная ночь, которая обрушивается на спину запоздалого прохожего, вонзает свой хищный клюв ему в затылок.
В Сотанвиле слишком широки даже переулки. В них болтаешься, как ступня в незашнурованном ботинке. В вечер моего приезда на набережной, вдоль канала, раскинула свои балаганы ярмарка; в тот первый вечер я укрылся в успокоительно теплый хаос, в оглушительный шум у стендов, выкрики, ружейную пальбу, в тарахтение электрических автоматов, в запах жареной картошки и керосина.
Я боюсь одиночества: от него сводит нутро; я точно отравлен своей собственной субстанцией, своей немотой; мне необходимо, чтобы вокруг были люди, все равно какие, но люди, которые шумят, толкают меня, возвращают к жизни.
Я стрелял из карабина в тире: целиться нужно было в кнопку аппарата, при попадании он тебя фотографировал; я сделал две-три попытки, но безуспешно. Парень из тира орал над ухом, обещая, что следующий выстрел обязательно будет удачным, что мешало мне сосредоточиться. Рядом со мной стояла девушка, она смеялась, глядя на мои старания.

В новую книгу всемирно известного французского прозаика Паскаля Лене вошли романы «Прощальный ужин», «Анаис» и «Последняя любовь Казановы». И хотя первые два посвящены современности, а «Последняя любовь Казановы», давший название настоящей книге, – концу XVIII века, эпохе, взбаламученной революциями и войнами, все три произведения объединяют сильные страсти героев, их любовные терзания и яркая, незабываемая эротика.

Опубликовано в журнале «Иностранная литература» № 9, 1976Из рубрики "Авторы этого номера"...«Кружевница» («La Dentelliere». Paris, Gallimard, 1974) — третья повесть Паскаля Лэне, за которую писатель был удостоен Гонкуровской премии.

«Нежные кузины» — холодновато-изящная «легенда» о первой юношеской любви, воспринятой даже не как «конец невинности», но — как «конец эпохи».

В новую книгу всемирно известного французского прозаика Паскаля Лене вошли романы «Прощальный ужин», «Анаис» и «Последняя любовь Казановы». И хотя первые два посвящены современности, а «Последняя любовь Казановы», давший название настоящей книге, – концу XVIII века, эпохе, взбаламученной революциями и войнами, все три произведения объединяют сильные страсти героев, их любовные терзания и яркая, незабываемая эротика.

История самого загадочного из любовных приключений Казановы, как известно, обрывается в его «Мемуарах» почти на полуслове — и читателю остается лишь гадать, ЧТО в действительности случилось между «величайшим из любовников» и таинственной женщиной, переодетой в мужской костюм…Классик современной французской прозы Паскаль Лене смело дописывает эту историю любви Казановы — и, более того, создает СОБСТВЕННУЮ увлекательную версию ПРОДОЛЖЕНИЯ этой истории…

Паскаль Лене (род. в 1942 г.) — один из самых ярких французских писателей XX века, получивший всемирную известность, обладатель многочисленных литературных премий, в том числе премии Медичи (1971) и Гонкуровской премии (1974).В эту книгу вошли два романа писателя — «Прощальный ужин» и «Неуловимая». Читатель окунется в утонченный мир чувств, любви и разочарований.

Прототипы героев романа американской писательницы Ивлин Тойнтон Клея Мэддена и Беллы Прокофф легко просматриваются — это знаменитый абстракционист Джексон Поллок и его жена, художница Ли Краснер. К началу романа Клей Мэдден уже давно погиб, тем не менее действие вращается вокруг него. За него при жизни, а после смерти за его репутацию и наследие борется Белла Прокофф, дочь нищего еврейского иммигранта из Одессы. Борьба верной своим романтическим идеалам Беллы Прокофф против изображенной с сатирическим блеском художественной тусовки — хищных галерейщиков, отчаявшихся пробиться и оттого готовых на все художников, мало что понимающих в искусстве нравных меценатов и т. д., — написана Ивлин Тойнтон так, что она не только увлекает, но и волнует.

Голгофа. 30 г. н. э. Никто не остался на месте казни после того, как распятые умерли. Никто. Кроме семилетнего мальчика. Он не отводил взгляда от человека, который висел на центральном кресте. Мальчик не плакал. Он негодовал, что этот мужчина, давший так много другим, ничего не дал ему. Мальчика звали Давид из Назарета. Это его история. Он будет жить, скрывая свое настоящее имя, чтобы однажды встать на путь, ждавший его долгие годы. Секреты, предательства, политические интриги и битвы станут его верными спутниками. В самом сердце Иудейской пустыни, в истекающей кровью Палестине – да благословенны будут все деяния его, Давида из Назарета…

Из книги Бориса Воробьева «Десять баллов по Бофорту». В книгу вошли повести и рассказы о войне и о людях наших дней, работающих в трудных условиях Севера и Дальнего Востока. Повести: Прибой у Котомари, Легенда о Гончих Псах Рассказы: Один день июля, Нейтральные воды, Последняя ночь, Сюмусю, дикий пес, Обида.

Йозеф Пушкаш — известный словацкий прозаик, серьезно заявивший о себе в 70-е гг. В сборник вошли повести «Признание» (1979), «Четвертое измерение» (1980) и рассказы разных лет. В центре внимания автора жизнь современной Чехословакии. Пушкаш стремится вовлечь читателя в атмосферу размышлений о смысле жизни, о ценности духовных начал, о принципиальной важности для каждого человека не утратить в тине житейских мелочей ощущение «четвертого», нравственного измерения личности.

С начала 70-х годов известный писатель ГДР Эрик Нойч работает над циклом романов «Мир на Востоке», который должен воссоздать путь республики от первых послевоенных лет до наших дней. В романе «Когда гаснут огни» действие развивается в переломный и драматический период конца 50-х годов. Исследуя судьбу молодого ученого, а потом журналиста Ахима Штейнхауэра, писатель без приукрашивания показывает пути самоосуществления личности при социализме, раскрывает взаимосвязи между политической и социальной ситуацией в обществе и возможностями творческого развития личности.

Книга эта – вне жанра. Книга эта – подобна памяти, в которой накоплены вразнобой наблюдения и ощущения, привязанности и отторжения, пережитое и содеянное. Старание мое – рассказывать подлинные истории, которые кому-то покажутся вымышленными. Вымысел не отделить от реальности. Вымысел – украшение ее, а то и наоборот. Не провести грань между ними. Загустеть бы, загустеть! Мыслью, чувством, намерением. И не ищите последовательности в этом повествовании. Такое и с нами не часто бывает, разве что день с ночью сменяются неукоснительно, приобретения с потерями.

Как известно, Литература — это подруга, которая не кормит, а лишь поит. Что же тогда такое Литературная Критика? Романист Уилфрид Баркли, переживающий одновременно «кризис творчества» и «кризис середины жизни», поневоле вынужден терпеть возле себя литературного «Санчо Пансу» — дотошного профессора — «барклеиста»… Так начинается ядовитая сатира на писательские и издательские нравы второй половины XX в. — «Бумажные людишки» Уильяма Голдинга, книга своеобразная, изящная и, как ни странно, ЗАБАВНАЯ.

«Планета мистера Сэммлера» — не просто роман, но жемчужина творчества Сола Беллоу. Роман, в котором присутствуют все его неподражаемые «авторские приметы» — сюжет и беспредметность, подкупающая искренность трагизма — и язвительный черный юмор...«Планета мистера Сэммлера» — это уникальное слияние классического стиля с постмодернистским авангардом. Говоря о цивилизации США как о цивилизации, лишенной будущего, автор от лица главного персонажа книги Сэммлера заявляет, что человечество не может существовать без будущего и настойчиво ищет объяснения хода истории.

Она была воплощением Блондинки. Идеалом Блондинки.Она была — БЛОНДИНКОЙ.Она была — НЕСЧАСТНА.Она была — ЛЕГЕНДОЙ. А умерев, стала БОГИНЕЙ.КАКОЙ же она была?Возможно, такой, какой увидела ее в своем отчаянном, потрясающем романе Джойс Кэрол Оутс? Потому что роман «Блондинка» — это самое, наверное, необычное, искреннее и страшное жизнеописание великой Мэрилин.Правда — или вымысел?Или — тончайшее нервное сочетание вымысла и правды?Иногда — поверьте! — это уже не важно…

«Двойной язык» – последнее произведение Уильяма Голдинга. Произведение обманчиво «историчное», обманчиво «упрощенное для восприятия». Однако история дельфийской пифии, болезненно и остро пытающейся осознать свое место в мире и свой путь во времени и пространстве, притягивает читателя точно странный магнит. Притягивает – и удерживает в микрокосме текста. Потому что – может, и есть пророки в своем отечестве, но жребий признанных – тяжелее судьбы гонимых…