«Помня нашу хлеб-соль и наше расположение, Андрей Иванович, может, замолвит за нас доброе словечко государю, заступится за нас; стану слезно просить его об этом; мои слезы тронут его сердце… ведь человек он, не зверь бесчувственный», – думала удрученная горем княгиня Меншикова, входя к Остерману.
– Знаю, княгиня, знаю, зачем вы пожаловали ко мне, но, к своему крайнему сожалению, ничего для вашего мужа сделать не могу, ничего! – встретил ее хитрый Остерман.
– Батюшка, Андрей Иванович, войди ты в наше горькое положение, помоги ты нам, помоги!
– И рад бы, душевно рад, да не могу, княгинюшка.
– Не говори так, Андрей Иванович, можешь ты, все можешь!.. Государь тебя слушает…
– Не скажите, добрейшая Дарья Михайловна, не скажите. Наш император подчас бывает самонравен, да, кроме того, его величество слишком огорчен поступками вашего мужа и гневается на него. Я пробовал было просить государя за князя Александра Даниловича.
– Ох, Андрей Иванович, неправду ты говоришь, неправду! Не станешь ты за нас просить, не станешь!
– Княгиня, своими словами вы обижаете меня…
– Прости, если мои слова, Андрей Иванович, тебе обидными показались, и если ты хоть немного жалеешь нас, то помоги нам, Христа ради!.. Земно о том прошу тебя! – И при этих словах бедная Дарья Михайловна опустилась на колени перед Остерманом, который все более и более входил в доверие к государю и был теперь самым приближенным к нему человеком.
– Что это, княгиня? Встаньте, встаньте, что вы!.. Если бы было в моей власти оправдать князя Александра Даниловича или, так сказать, сгладить все его проступки, то я сделал бы это и без ваших поклонов. Но, повторяю, я, к сожалению, ничего не могу сделать для него, ничего, – холодно проговорил Остерман. – Простите меня, мне недосуг. Я спешу в верховный совет… меня ожидают, – добавил он, стараясь освободить из рук Меншиковой свой расшитый золотом кафтан.
– Так не можешь, не можешь? – вставая с колен, переспросила Дарья Михайловна. – Ну и не надо… не надо!.. Я унижалась перед тобою, Андрей Иванович, со слезами умоляла, но ничто не тронуло тебя. Смотри, Андрей Иванович, ведь судьба переменчива, может быть, и ты узнаешь свой черный день, и над тобой напасть разразится, как разразилась она над нами… Ты смеешься теперь над нашей бедой, так посмеются другие над твоей бедой… Прощай! – И княгиня Меншикова не спеша оставила кабинет Остермана.
«Фу! Что она тут наговорила? Про какой-то «черный день», про какую-то беду намекала… пугала какой-то напастью… Вот вздорная баба!.. Заступаться за Меншикова! Слуга покорный… Я не спеша, а мало-помалу займу его место и буду таким же министром, каким был Меншиков. Повластвовал он, и довольно, теперь моя очередь!» – рассуждал сам с собою Остерман.
Когда карета княгини Дарьи Михайловны отъехала от подъезда дворца, государь отдал приказ наложить на Меншикова домашний арест и поручил выполнить это генерал-лейтенанту Салтыкову.
– Меншиков много, много зла наделал моему бедному отцу, и я не могу забыть это, – сказал он. – Я не могу терпеть человека, который был злодеем моему отцу и моей бабке, государыне Евдокии Федоровне. Кстати, Андрей Иванович, скоро ли мы в Москву поедем? – спросил у Остермана император-отрок.
– Это зависит, государь, от ваших приказаний, как вы повелеть изволите.
– Питер мне надоел, я хочу в Москву. В Москве лучше. Не правда ли, Ваня? – обратился государь к своему любимцу, князю Ивану Долгорукову.
– Где вам хорошо, там и мне не плохо, государь.
– Спасибо, Ваня, спасибо!.. Знаю, любишь ты меня, предан мне. А Андрей Иванович тебя не любит.
– Государь, когда же я… – меняясь в лице, пробормотал Остерман.
– Да, да, ты не любишь Ваню; говоришь, что он отвлекает меня от занятий науками… Ведь говорил?
– Я… я к князю Ивану Алексеевичу душевную привязанность имею…
– Ну хорошо, Андрей Иванович, хорошо, я пошутил… Так ты говоришь, нам скоро можно и в Москву ехать? – меняя разговор, спросил у Остермана государь.
– Можно, государь, дней через пять-шесть.
– И отлично! Вот мы спровадим из Питера Меншикова, а сами в Москву поедем. Я люблю Москву, очень люблю! А знаете почему? Потому что, говорят, Москву любил мой отец… И Наташа любит. А ты, Ваня, любишь ли Москву? Да? У твоего отца, кажется, под Москвой большая усадьба есть?
– Есть, государь. Горенки прозывается.
– И охотиться, Ваня, можно?
– Как же, наши леса изобилуют дичью. В них даже попадается и красный зверь.
– Побываем, непременно побываем и в усадьбе у твоего отца и поохотимся там вволю. Что ты морщишься, Андрей Иванович? Уж как ты хочешь, а охотиться я буду. Говорят, прадед мой, покойный царь Алексей Михайлович, любил охотиться под Москвой, и лес там такой есть, Сокольниками прозывается, в котором он любил охотиться… Так я говорю, Ваня?
– Так, государь.
– А ты, Андрей Иванович, бабушке моей, царице-инокине, послал ли письмо с известием, что Меншиков уже больше не правитель, не регент и что ему не миновать ссылки?
– Как же, по твоему приказу, государь, вчера с нарочным в Москву, в Новодевичий монастырь послал…
– Меншиков по своему деянию заслужил смертную казнь, но я помилую его. Пусть живет… я против казни. Можно наказывать преступников, послать в Сибирь, а жизнь отнимать у них не надо – жизнь нам дана Богом, ею и распоряжаться может только Бог! Я вот подрасту, возмужаю и непременно отменю казнь. Я и теперь сделал бы это, да некоторые члены верховного совета отстаивают казнь, да и Андрей Иванович говорит, что преступников надо казнить в пример другим, – произнес император-отрок.