— Досидел бы лучше, Матвей.
— А ежели тошно мне?..
Матвей поселился опять в своей курье, тщательно избегая всякой встречи с односельчанами. Два раза ночью он на боту переплывал озеро, обходил свою избушку, но войти в нее не смел: Авдотья испугается и перебудит ребят. Одна собака Жучка узнала хозяина и подползла к нему, из покорности, на брюхе. Раньше Матвей совсем не замечал эту собачонку, которую щенком притащили откуда-то ребятишки, а теперь он обласкал ее со слезами на глазах, как родного человека. Во второй раз собака уже дожидалась его на берегу и бросилась под ноги с радостным визгом. У него захватило дух от прилива нежных чувств, но и на этот раз он не решился войти в избу. Увидал он жену только в следующий раз, когда она выглянула в окошко, чтобы посмотреть, кто это бродит около избы.
— Зачем ты ушел без спросу? — повторяла Авдотья в сотый раз и ломала в отчаянии руки. — Засудят тебя… ох, горемычная моя головушка, пропали мы все!
— А ты молчи и никому виду не подавай… Лошадка-то в поле, видно?..
— В ночное угнали… Телочку без тебя принесла Пестрянка… ярочку одну волк зарезал… у Марфушки огневица зимой прикинулась… Матвеюшка, родимый, поди ты по начальству и объявись — может, лучше будет.
Матвей молчал, как пришибленный. Раньше было тяжело, а теперь вдвое. Приходилось скрываться от людей, как лесному зверю. Эх, если бы не жена да не ребятишки, ушел бы на Кукань, где земля вольная и паспортов не спрашивают, — все равно пропадать! Сидя в остроге, он произошел в тонкости всю острожную географию. Но другим было все равно, куда ни идти, а его неудержимо тянуло домой, к Светлому озеру.
Почти каждую ночь стал ездить Матвей к жене, надрывая свою и ее душу. Он теперь уже знал все, что делалось в Кучках. Односельчане не оставляли своих хлопот, и вместо него ходоком ушел брат рыжего старосты Маркела. Нельзя, нужно идти… А Миловзоров грозился пуще прежнего и обещает разметать все избы по бревнышку, так что крестьяне прозвали его Мамаем. В случае чего кучковцы грозились прогнать его кольями из деревни. Дело принимало скверный оборот.
— За что же это напасть такая? — удивлялся Матвей, беседуя по вечерам с Ильичом у огонька. — Ведь живут же другие люди на белом свете… Крутом такая тьма земли, а нам места нет. Найдем же и мы правду…
На себя Матвей смотрел, как на обреченного, и не рассуждал, зачем и почему: так нужно! Но его удивляла бессмыслица окружающей обстановки. Земли пустуют на сотни верст, а их гонят от своей работы. Неужели один Миловзоров на свете будет жить?
Однажды, когда Матвей сидел таким образом с Ильичом у огонька, его схватили.
— Хоть бы до осени дали погулять… — простонал говорок, не пытаясь сопротивляться. — Ильича-то не троньте. Мой грех — мой и ответ.
Возвращенный в тюрьму, Матвей как-то совсем потерялся, замолк и начал сторониться от других. Любимым его местом было окно — встанет и омотрит сквозь железный переплет на клочок неба, а сам шепчет: "Эх, до осени бы!" Его душу охватывала смертная тоска. Ночами являлся бред. Матвей вскакивал, оглядывал окружающую его тьму и тихо-тихо плакал. Каждую ночь, как желанный гость, к нему приходил все один и тот же сон: он видел свое Светлое озеро, Кучки, курью, где тридцать лет ловил рыбу, свою избушку, балаган Ильича. Недалекое прошлое заволакивалось для него таким радужным туманам. Днем иногда перед ним с такой яркостью вставала какая-нибудь своя деревенская забота, что он несколько времени совсем не видел окружающего.
— Эй, говорок, очумел!
Арестанты от нечего делать часто потешались над Матвеем с его неумолкавшей тоской по родине и ждали, когда он опять уйдет. Такие молчаливые и скромные арестанты для тюремного начальства были чистым наказанием: за ними приходилось смотреть в десять глаз. И сам Матвей отлично знал, что он уйдет, и выжидал свое время. Острожные юристы вперед объяснили, что его ожидает: за "бунт" его сошлют на поселение, а за побег не миновать каторги.
— Кому что господь пошлет, — повторял Матвей, выслушивая острожных правоведов, — так, значит, нужно.
Покорность судьбе, с одной стороны, и сознание необходимости сделанного — с другой, страшным образом уживались в душе Матвея, разделяя общественного человека от личности. Общественный человек безропотно делал то, что было нужно, а "только Матвей" думал о своем. Что-то теперь делает Авдотья?… Вытянулась бабенка на работе, а подмоги никакой. Теперь и однообщественники как-то помогать ей будут, если он от себя попал в острог. Ах, нехорошо! Тоже вот и кривой Ильич был на совести у Матвея: подвел он мужика ни за грош. Иногда Матвею начинало казаться, что Авдотья точно умерла, и он припоминал всю свою жизнь. Побил ее как-то пьяный, потом всегда так грубо обращался с ней, как с домашней скотиной, — нет, хуже, чем со скотиной. В душе Матвея накипали те ласковые и душевные слова, каких он не выговорил бы вслух при Авдотье. Истомилась, поди, сердечная, а он сидит, как птица в клетке.
Суд приговорил Матвея на поселение. Он выслушал приговор совершенно бесстрастно и только ждал, когда его отправят. С дороги Матвей бежал и долго скрывался вместе с другими бродягами, но к весне следующего года был опять на Светлом озере. На этот раз он был осторожнее и далеко обходил пустовавшую избушку кривого Ильича, который за пристанодержательство отсиживал где-то в тюрьме. Матвей скрывался больше на Урале, на даче Чудских заводов, где на сотню верст шубой стоял лес. Только временами он появлялся в Кучках, чтобы повидаться с женой. Авдотья как ни любила мужа, но боялась этих посещений, как огня.