«А впрочем, – кто они, эти его собратья, чтобы судить о таких тонких и глубоких вещах, – утешал он себя, – обыкновенные куски глины! И зачем только шеф бросил меня, неужели он не чувствовал во мне свой будущий шедевр. Ведь стоило только чуть-чуть поработать и… Нет, проглядел мастер свою удачу, и глина-то у меня, между прочим, – первый сорт!»
«Опять за свое! – говорили ему такие же застывшие комья, – молчи и радуйся, что уборщица баба Груша до сих пор не вынесла тебя вместе с сором в бачки для мусора возле нашего дома. Стали бы там с тобой церемониться! Как облепили бы тебя картофельные лушпайки, совсем бы запел по-другому. Благодари Бога, что рядом с тобой такая интеллигентная и порядочная публика».
«Так-то оно так, в мусорном баке мне пришлось бы несладко, но уж больно, друзья, хочется гордо стоять на выставке во славу нашего скульптора Владим Борисыча».
«Хе, чего захотел, вон, – указывали бесформенные кусочки на надменно стоящую женщину с веслом, – вон, нашей прекрасной
Галатее и то такая честь не снилась, а ты – на выставку».
«Уф, – тяжело вздыхал неродившийся шедевр, – но у меня-то, друзья, душа!»
«Душа! – передразнивали его статуэтки и гипсовые маски, – а у нас что? Не будь в нас души, так и валялись бы нераспроданными на прилавке. А то вишь – берут. На базаре, а то и в ларьке мы завсегда готовы служить на потребу покупателя для удовлетворения спроса, так сказать, а ты сидишь и ноешь. Тьфу, касть».
Могли ли знать дешевые фигурки, что через много лет другой скульптор разомнет невзрачный комочек, обратив его своей фантазией в живую форму.
Когда я вижу на экране состоявшихся политиков, излучающих уверенность и оптимизм, я выключаю телевизор, ибо понимаю, что за них не стоит беспокоиться – у них жизнь вполне удалась. Когда же в кадр попадаются оппозиционные политики, я тоже выключаю телевизор, чтобы они не разжалобили меня своей неприкаянностью и неуверенностью в завтрашнем дне, и чтобы у меня случайно не возникло желания дать им немного денег из сострадания.
Всякому, упрекающему меня в аполитичности, я говорю, что надо заботиться в первую очередь о своём деле и о своей жизни, а не проживать чужую, сокрушаясь от проблем, на которые ты никак не можешь повлиять и негодовать и возмущаться оттого, что никто не внемлет твоим прекраснодушным лозунгам и призывам. Я занимаюсь тем, что я хорошо знаю, и делаю то, что получается у меня лучше, нежели у других. Просто я не столь богат, чтобы заниматься политикой, и не столь беден, чтобы ею интересоваться.
Скорее всего, они здесь были всегда, но лишь с какого-то времени я стал различать их повсюду. Это не было простым присутствием, фактом, с помощью которого я смог бы обосновать обратимость времени или многообразие жизненных материальных форм – это был уже не мой мир, в котором бытовали совершенно другие нравственные нормы и иная мораль. Внешне они были очень похожи на людей, может быть, какая-то их часть даже принадлежала к отряду homo sapiens, но только это были люди не моего времени, а пришедшие сюда из какого-нибудь раннего средневековья.
С ними ни о чём было невозможно разговаривать, хотя они и знали все человеческие слова и даже их смысл, однако совсем не понимали человеческих чувств и человеческих мыслей. Они тоже о чём-то думали, даже писали книги и снимали фильмы. Я пытался понять их, но я был чужим в их вселенной. Странно, точно бы никогда и не было моей прекрасной голубой планеты, всякий житель которой мог отличать добро от зла, а красоту от уродства. Пришельцы не могли и не умели этого делать.
Однако они пришли сюда по праву. Природа не понимает тех тревог и тех сожалений, которые присущи моему сознанию и сознанию моих исчезнувших братьев по разуму. Природа тоже, подобно Пришельцам, не знает добра и зла и не умеет отличать красоту от уродства. Этот мир, действительно, должен принадлежать им. А я со своими братьями по разуму – лишь слабое, требующее замены звено, случайно оказавшееся в стальной цепи эволюции, упругой и жесткой, способной подчиняться исключительно грубой силе и закону естественного отбора, тоже основанного на праве сильного.
Её место было за шкафом, рядом с ящиком для старой обуви. Пока Собака была маленькой, ей разрешалось бегать по всей квартире, потом откуда-то появился квадратный коврик, и она стала жить здесь, в коридоре.
Коридор был тесный и пыльный и имел неприятное эхо, отзывающееся глухим подобием её голоса.
Собака хорошо слышала всё, что делалось на лестничной клетке, и что происходило там, в комнате, за стеклянной дверью, откуда вечно тянуло сырым сквозняком с ароматом жареной картошки и лука. Она не любила этот запах, но с лестничной клетки разило кошачьим духом, а это было ещё хуже.
В коридоре вечно горел подслеповатый бра, но Собака знала, когда на улице был день, а когда приходила ночь, и не только потому, что всякий раз в одно и то же время она обходила привычным маршрутом жёлтый дом, зажатый между бетонным забором и жидким березняком, а просто оттого, что ей дано было такое знание.
Собаку уже давно не называли по имени, но она его хорошо помнила, и ей даже казалось, что иногда её кто-то зовёт, манит издалека, только она не верила в это и никогда не оборачивалась на неясные звуки.