Голубое молчание - [14]
Она быстро вскочила, подбежала к письменному столу, взяла маленькое, надтреснутое зеркальце и поднесла его к лицу Ильи.
— Смотрите!
— Не хочу, — крутил головой Илья.
— Нет, нет, смотрите!
Он искоса взглянул и сейчас же отвел руку Маши с зеркалом.
— Да… — уныло протянул он. — Физиономия препротивная. Квазимодо.
— Не Квазимодо, а умирающий Себастьян. Что толку будет в том, что картину вы выставите, а потом в гроб сляжете?
Илья изумленно глядел на нее. Такой он видел ее впервые.
Она стояла перед ним, глубоко дыша; черная кофточка на ее груди мерно приподнималась и опускалась. Светлые глаза на веснущатом личике беспокойно бегали по растрепанной фигуре Ильи. Где-то наверху гремел рояль, — играли прелюд Шопена.
Несколько секунд они молчали.
— «И, внимая Шопену, полюбил ее паж», — рассмеялся вдруг Илья, звонко, раскатисто, как он уже давно не смеялся. — Господи, да что же я, балда, позабыл. Митрофановна! Вы еще не спите? — подбежав к двери, крикнул он.
— Не надо, не зовите ее, — остановила его Маша. — Что вы хотите делать?
— Как что? Чай вскипятить.
— Мы можем это сделать и сами.
Илья остановился в нерешительности.
— Да, конечно. Но вопрос в том, что я не знаю, где что лежит. Примус, кажется, на кухне. Я сейчас посмотрю. Минутку.
Он стремглав выбежал, на ходу застегивая ворот грязной рубашки. Маша принялась разыскивать посуду. На углу письменного стола она нашла чашку с отбитой ручкой. В чашке был вчерашний недопитый чай. На стуле, возле мольберта — два блюдечка, на одном из них липким пятном растеклась масляная краска.
На кухне зашумел примус. Слышно было, как Илья долго ругался, чего-то не находя.
Через полчаса они сидели за письменным столом и пили чай. Кроме нескольких кусочков пиленого сахару и черствого хлеба, на столе ничего не было.
— Извините, Машенька, что так скромно. Но, понимаете, всё социалистический реализм сожрал… — шутил Илья, отхлебывая из стакана горячий чай.
— Смотрите, как бы он и вас за одно не изволил скушать, — сказала Маша, щуря один глаз и звонко откусывая сахар. — Показали бы картину хоть на секунду, Илья Кириллыч, — попросила она, переводя глаза на картину. — А? Что вам стоит? Ну, пожалуйста.
— Нет, не могу, Маша, — вздохнул он.
— Ну, а если я вас очень, очень попрошу, — не унималась она. — Всё равно не покажете?
Она нагнулась и искала его глаза. Он смотрел на стакан чая. Помолчав, решительно ответил:
— Не могу…
— Ну, расскажите хотя бы о ней…
Илья со стуком поставил стакан на блюдце, наморщил лоб и, взяв руку Маши, внимательно посмотрел ей в глаза.
— Хотите знать идею?
— Да.
— Но вы даете слово, что будете знать только вы?
— Да.
— Так, вот, Маша, слушайте. Наша эпоха — это совершенно своеобразная эпоха: эпоха слез, горя и крови… Большевизм, — он прямо посмотрел ей в лицо, — большевизм, безусловно, чудовищное явление, перед которым бледнеют времена Нерона и средневековья и который напоминает того получеловека-полубыка Минотавра на Крите, пожиравшего людей, о котором вспоминал в кабаке Бубенцов. Такая эпоха не может пройти бесследно в искусстве, не оставив по себе памятников. Конечно, это будут не творения Лентуловых, Ряжских и Богородских, а творения каких-то иных сил, сил, крови и пота миллионов русских людей, погибших в пасти Минотавра-большевизма. В этих сумерках человечества современный художник должен же, наконец, разобраться… Содержание должно быть сгустком крови, ну а форма… а форму надо найти…
Илья замолчал. Округленные голубые глаза, растрепанные волосы, нервные движения пальцев делали его похожим на помешанного.
— И вот, — продолжал Илья глухо, отхлебнув глоток простывшего чая, — я решил попробовать… разобраться…
— А средства? — тихо спросила Маша.
— Средства? Я еще сам не знаю, каковы они… Только не то, что лежит в основе творчества Бубенцова… Я иду от жизни, от правды.
… В окно бил мелкий, звенящий снег. Где-то уныло скрипели на поворотах трамваи. Прогудел далекий паровозный гудок.
Маша, не отрываясь, смотрела на белые простыни занавешенной картины. Казалось, там вся ее, Кремнева, Глеба, отца — всех их жизнь, прошлая, будущая и настоящая.
— Илья, какой вы… странный… — тихо сказала она, улыбнувшись.
VII
В большой и светлой мастерской Дмитрия Бубенцова было тихо. Четко отсчитывали ритм жизни красивые стенные часы. В глянец паркета, извиваясь, убегали короткие и пухлые, как пальцы хозяина, отражения дубовых ножек кресел. Всё было стильно; даже — рамы множества картин, и хороших и плохих. Плохие принадлежали кисти Бубенцова. Всегда с каким-то нечетким рисунком, лживой перспективой, ярким, до боли в глазах, колоритом картин, сделанных наспех.
Бубенцов, распустив бархатную рубашку, под воротником которой качался огромный бант из шелковой ленты, расставив ноги, стоял, нагнув голову и держа в правой руке толстую кисть, перед огромным полотном почти законченной картины «Сталин в парке Культуры и Отдыха» и, манерно щурясь, говорил громким, слегка охрипшим голосом Глебу Денжину:
— Наша новая, широкая программа включает много различных методов, которые у нас есть и которые мы, безусловно, вскоре приобретем. Так говорил покойник Луначарский. И он прав. Мы приобретем их скоро.
«Цель моей книги – показать, как спланированная Сталиным система террора воплощалась в жизнь. Стараясь быть максимально объективным, я почти не делаю обобщений и выводов в моей книге, а просто рассказываю о том, что видел и что пережил в советском концлагере за пять лет пребывания в нем».(С. Максимов)«Максимов дает безукоризненно правдивые зарисовки принудительного труда в советских концентрационных лагерях. Сборник его рассказов согрет состраданием к человеку. Но это сострадание не жалостливое, а мужественное…»(В.
«Сергей Максимов всецело принадлежал России. Там его нынче не знают, но когда-нибудь узнают. Книги его будут читать и перечитывать, над его печальной судьбой сокрушаться…Большая и емкая литературная форма, именуемая романом, для Максимова – природная среда. В ней ему просторно и легко, фабульные перипетии развиваются как бы сами собой, сюжет движется естественно и закономерно, действующие лица – совершенно живые люди, и речь их живая, и авторская речь никогда не звучит отчужденно от жизни, наполняющей роман, а слита с нею воедино.…Короче говоря, „Денис Бушуев“ написан целиком в традиции русского романа».(Ю.
«Бунт Дениса Бушуева» не только поучительная книга, но и интересная с обыкновенной читательской точки зрения. Автор отличается главным, что требуется от писателя: способностью овладеть вниманием читателя и с начала до конца держать его в напряженном любопытстве. Романические узлы завязываются и расплетаются в книге мастерски и с достаточным литературным тактом.Приключенческий элемент, богато насыщающий книгу, лишен предвзятости или натяжки. Это одна из тех книг, читая которую, редкий читатель удержится от «подглядывания вперед».Денис Бушуев – не литературная фантазия; он всегда существовал и никогда не переведется в нашей стране; мы легко узнаем его среди множества своих знакомых, живших в СССР.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Русские погранцы арестовали за браконьерство в дальневосточных водах американскую шхуну с тюленьими шкурами в трюме. Команда дрожит в страхе перед Сибирью и не находит пути к спасенью…
Неопытная провинциалочка жаждет работать в газете крупного города. Как же ей доказать свое право на звание журналистки?
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Латиноамериканская проза – ярчайший камень в ожерелье художественной литературы XX века. Имена Маркеса, Кортасара, Борхеса и других авторов возвышаются над материком прозы. Рядом с ними высится могучий пик – Жоржи Амаду. Имя этого бразильского писателя – своего рода символ литературы Латинской Америки. Магическая, завораживающая проза Амаду давно и хорошо знакома в нашей стране. Но роман «Тереза Батиста, Сладкий Мёд и Отвага» впервые печатается в полном объеме.