Гоголь в тексте - [15]
Чрезвычайный обед у Петуха, преизобилие еды и тяжелая сытость Чичикова дают нам ключ к пониманию того, что принято называть гоголевскими «гиперболами» или «преувеличениями».
Преувеличения
Во многих из них достаточно ясно проступает та же самая тема, что и в смысловом окружения «середины» и «центра». Я не хочу сказать, что преувеличение у любого автора непременно должно быть связано с темами еды или желудка; возможности этого приема (и всех тех, что будут рассмотрены далее) гораздо шире. Однако в гоголевском случае гипербола оказывается инструментом, идеально соответствующим нуждам «сюжета насыщения».
Преувеличение – как идея, как конструктивный принцип. Гоголь прибавляет вещам объем; ему нравится вещь, перерастающая свои обычные размеры. «Образ» желудка, то есть некоторого объема, который желает быть заполненным до отказа, здесь соединяется с идеей живого вещества, еды как таковой, ее чрезмерного изобилия. Образцовым примером тут идут гиперболы Ноздрева: если он что-то преувеличивает, то почти всякий раз – на гастрономическую или близкую ей тему. Знаменитые «семнадцать бутылок шампанского», выпитые им единолично в продолжение обеда; рассказ о пойманной в пруду рыбине («рыба такой величины, что два человека с трудом вытаскивали штуку») и зайцах, которых было столько, что «земли не видно», – всюду преувеличения, за которыми стоит тема аппетита и обжорства.
Та же картина и у Собакевича. Сначала упомянуты «ватрушки», каждая «гораздо больше тарелки», затем – «индюк ростом в теленка». Индюк, впрочем, и сам похож на желудок. Это еда в еде или еда в мешке: индюк был набит «яйцами, рисом, печенками и нивесть чем, что ложилось комом в желудке» (упоминание желудка здесь очень показательно). В заключение обеда – еще одно преувеличение, снова гастрономическое: «… когда встали из-за стола, Чичиков почувствовал в себе тяжести на целый пуд больше». Из этого же ряда в «Мертвых душах» – «арбуз-громадище» размером с «дилижанс» и знаменитое «руло» дамского платья, которое во время обедни «растопырило» на «полцеркви, так что частный пристав, находившийся тут же, дал приказание подвинуться народу подалее». Еды как таковой здесь нет, зато есть «обедня»; и где-то поблизости маячит тот самый «кусок-городничий», которому нашлось место и в церкви, и в желудке.
В преувеличении как таковом вообще заложена идея роста, увеличения размера, то есть в конечном счете идея питающейся и разрастающейся жизни. В «норме» этот смысл в гиперболе лишь угадывается, не претендуя на всеобщность. У Гоголя же – он сам стал своеобразной гиперболой, оборачивающейся то шароварами миргородского Ивана Ивановича, в которые входил «весь двор с амбарами и строением», то бабушкиными карманами, куда «можно было положить по арбузу», то столом с яствами, протянувшемся «от Конотопа до Батурина» («Пропавшая грамота»).
Разбор далеких на первый взгляд от гастрономической темы гоголевских гипербол показывает, что идея живого роста, то есть питания, присутствует и в них. Тут окажутся и исполинские сапоги Собакевича (вспомним о его аппетите), и «нескончаемые усы на портрете», и мальчик в огромных сапогах из дворни Плюшкина, и его «двойник» в «неизмеримом сюртуке» из повести о миргородских обывателях. Все либо уже напиталось и выросло, либо собирается это сделать, примеряя будущие размеры впрок, как бы бронируя себе место для дальнейшего телесного роста. Любопытный пример неосознанного «вживания» в гоголевский контекст дает в своей книге о Гоголе А. Белый. Завершая раздел о гиперболах, он внешне немотивированно вдруг переходит на пищеварительный лексикон: «Гоголь отравился гиперболами».
Апофеоз гастрономии – хлестаковский арбуз в семьсот рублей. Для героя «Ревизора», готового, по его словам, съесть «весь свет», такой арбуз – в самый раз. Это уже вопрос не столько поэтических гипербол, сколько диктата желудка, который нередко оказывается одним из главных двигателей сюжета.
Двигатель сюжета
Замечательной особенностью многих гоголевских сочинений является то, что читатель постоянно держит связь с желудком персонажа, почти реально ощущая, сыт герой в данный момент или голоден. Сюжет насыщения идет рука об руку с сюжетом событийным или даже во многом готовит и предопределяет его. Если у Достоевского или Толстого описания еды или голода имеют необязательный характер и уж во всяком случае мало влияют на ход событий, то у Гоголя движение сюжета в значительной степени подчиняется воле желудка (для сравнения, у Достоевского еда выступает скорее как необходимость, как условие поддержания жизни, а не как цель).
Аппетит ведет гоголевских героев вперед, подсказывая, какие шаги нужно делать в каждом случае, в каком направлении двигаться, чтобы не остаться «без обеда». В «Старосветских помещиках» власть еды сказывается не только по ходу всего действия, но даже и в «возвышенном» финале (Иван Иванович «оживает» лишь в тот момент, когда упоминается любимое кушанье его покойной жены). Так же построен «Вий» с его двусторонней оральной агрессией (вечно голодный Хома и стучащая зубами панночка). Запах свежеиспеченного хлеба задает направление сюжета в «Носе»: с еды все, собственно, и начинается. В истории о Шпоньке и его тетушке в начале также лежит инцидент, связанный с едой: учитель наказывает мальчика за съеденный на уроке блин, и это событие изменяет характер героя и его судьбу. В «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» еда поддерживает и завершает – ход действия (или, вернее, делает его принципиально открытым): герои должны были примириться
Книга является продолжением предыдущей книги автора – «Вещество литературы» (М.: Языки славянской культуры, 2001). Речь по-прежнему идет о теоретических аспектах онтологически ориентированной поэтики, о принципах выявления в художественном тексте того, что можно назвать «нечитаемым» в тексте, или «неочевидными смысловыми структурами». Различие между двумя книгами состоит в основном лишь в избранном материале. В первом случае речь шла о русской литературной классике, здесь же – о классике западноевропейской: от трагедий В.
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
В двухтомнике представлен литературно-критический анализ движения отечественной поэзии и прозы последних четырех десятилетий в постоянном сопоставлении и соотнесении с тенденциями и с классическими именами XIX – первой половины XX в., в числе которых для автора оказались определяющими или особо значимыми Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Достоевский, Вл. Соловьев, Случевский, Блок, Платонов и Заболоцкий, – мысли о тех или иных гранях их творчества вылились в самостоятельные изыскания.Среди литераторов-современников в кругозоре автора центральное положение занимают прозаики Андрей Битов и Владимир Макании, поэты Александр Кушнер и Олег Чухонцев.В посвященных современности главах обобщающего характера немало места уделено жесткой литературной полемике.Последние два раздела второго тома отражают устойчивый интерес автора к воплощению социально-идеологических тем в специфических литературных жанрах (раздел «Идеологический роман»), а также к современному состоянию филологической науки и стиховедения (раздел «Филология и филологи»).
Первостепенным компонентом культуры каждого народа является языковая культура, в которую входят использование языка в тех или иных сферах жизни теми или иными людьми, особенности воззрений на язык, языковые картины мира и др. В книге рассмотрены различные аспекты языковой культуры Японии последних десятилетий. Дается также критический анализ японских работ по соответствующей тематике. Особо рассмотрены, в частности, проблемы роли английского языка в Японии и заимствований из этого языка, форм вежливости, особенностей женской речи в Японии, иероглифов и других видов японской письменности.
В книге рассмотрен ряд текстов Пушкина и Тютчева, взятых вне сравнительно-сопоставительного анализа, с расчетом на их взаимоосвещение. Внимание обращено не только на поэтику, но и на сущностные категории, и в этом случае жанровая принадлежность оказывается приглушенной. Имманентный подход, объединяющий исследование, не мешает самодостаточному прочтению каждой из его частей.Книга адресована специалистам в области теории и истории русской литературы, преподавателям и студентам-гуманитариям, а также всем интересующимся классической русской поэзией.
Это наиболее полные биографические заметки автора, в которых он подводит итог собственной жизни. Почти полвека он работал в печати, в том числе много лет в знаменитой «Литературной газете» конца 1960-х – начала 1990-х годов. Четверть века преподавал, в частности в Литературном институте. Нередко совмещал то и другое: журналистику с преподаванием. На страницах книги вы встретитесь с известными литераторами, почувствуете дух времени, которое видоизменялось в зависимости от типа государства, утверждавшегося в нашей стране.