эту старую шлюху, эту непотребную шалаву, что подобно вечной и безутешной вдове расселась на обоих берегах Куры, вся в черном, с потухшими очами, и молча, без слез оплакивает лучших, любимых своих сыновей, растоптанных грязными сапогами дедушки Раждена и бабушки Клавы… А потому лучше уехать и удариться в загул, пока гуляется. Они и едут. Покуда это возможно, покуда границы нашего кичливого, так и не состоявшегося государства дырявы, как плетень имеретинского азнаура. Ради отъезда выходят замуж девицы (если такой шаг называется замужеством), ради отъезда женятся молодые мужчины (если их можно назвать мужчинами), в надежде хотя бы медовый месяц провести со вкусом, придать смысл хотя бы небольшому отрезку жизни. Но только не в каком-то Квишхети, как Лизико и Антон, уж извините, а где-нибудь на Кипре, на Канарах, в Анталии… Не заслужили? Это другой вопрос, скорее, экономический, и нас не касается. У кого есть деньги, те заслужили, у кого нет — нет. Послушать Элизбара (а надо признать, он кое-что соображает), замысел и впрямь сколь сатанинский, столь и гениальный. На войну ли молодежь отправляется, или по европам, результат один — не возвращаются или возвращаются не для жизни. Их не тянет друг к другу. Вот генофонд и истаивает с каждым днем, как, к слову сказать, истаял фонд обороны. Фють! Нету… Мышка съела! «Истрачен по назначению». А ты проверь! Ищи-свищи! То-то!.. Свобода — дорогое удовольствие. Вкусив, не отступишься и пойдешь на все ради нее! Вот и не отступаются, прямо-таки заходятся, на взлетную полосу выруливают в крашеных, подновленных «Вольво» и «Мерседесах» и пьют, не теряя зря времени в ожидании чартера, — и если один самолет привозит с севера тела погибших, другой увозит на юг веселую свадьбу — у них и музыка с собой, и вино, и хлеб-соль; устраиваются прямо на капотах, порой заглушая залпы шампанского лихой и беспечной пальбой. Боезапасов с этих свадебных проводов хватило бы отбить пяток абхазских атак. Но об этом не думают ни администрация аэропорта (ее беспокоят иные грузы), ни ожидающие скорбного рейса родные и близкие погибших. И уж тем более веселая свадьба… Они только ступили на дорогу жизни, хотят увидеть мир, не погибать же им в бессмысленной войне, которую сам черт уже не разберет, кто начал и для чего. Просторные итальянские пиджаки скрывают оружие, подаренное крутыми папашами и дядьями по случаю окончания школы или начала семейной жизни: покрытые никелем пистолеты или шершавые вороненые револьверы лежат в особых кобурах под мышками. На что они, если не попользоваться? Вот они и пользуются. Не только человек, даже собака знает, что ей «сойдет с рук». Тут-то она и зарыта… Правитель на то и правитель, чтобы скрыть умысел, и чем надежней, тем лучше. Что мы потеряли, скрывая его столько лет? Ничего. Напротив, безболезненно и почти без потерь одержали победу, хотя бы частичную, но разве этого мало? Могу поспорить, что Лизико в глубине души не удивляется… ибо замаскированный замысел делает свое дело, если можно так сказать, оказывает постоянное воздействие на объект: так хранящееся в бетонной шахте ядерное оружие воздействует на характер и настроение миллионов. У мудрого правителя одно на уме и другое на языке, говорит он так, а поступает эдак, от чего глупый народ совсем теряет голову и ничего не понимает. В том числе и Лизико. Да и как не растеряться! Сперва ей пудрили мозги, внушая: если не выйдет за Антона, мальчик умрет, превратится в наркомана и погибнет; потом выясняется, что Антон — всего лишь приманка, орешек в мышеловке, я ж, подобно его дедушке и моему отцу, людоед и готов съесть ее с косточками… А, между нами говоря, в чем виновата Лизико?! Она такая, какой вырастили родители, какой воспитал отец. Что она могла почерпнуть из его книг, да и оставалось ли у товарища писателя время писать книги? Он ведь только и делал, что желчно витийствовал. Стыдно, товарищ писатель! Разумеется, приятно, сцепив руки на заднице, с важным видом прогуливаться по липовой аллее, но что теперь-то делать? Как быть с вашей единственной дочерью?! Вместо того чтобы копаться в чужом белье или увлеченно исследовать патологические наклонности отбросов рода человеческого, не лучше ли было воспитать единственную дочь, научить ее порядочности. А-а? Вас спрашивают! Что же вы проглотили язык, товарищ писатель?! Допустим, дедушка Антона и впрямь был людоед. А вам-то что? Надеетесь выглядеть рядом с кровавыми Кашели голубыми ангелочками? Не выйдет! Насчет голубизны не знаю, не поручусь, но то, что вы своими книгами калечите сознание молодого поколения, мутите воду и заливаете огонь керосином, — это точно. Это единственное, что я понял из ваших писаний. Вы натравливаете детей на тех, кто внушает вам страх, и, боюсь, мы еще увидим результаты. Нас — Кашели — еще хватит на то, чтобы обратить в свою веру девушку из порядочной семьи, а вовсе не малолетнюю тбилисскую шлюшку, которая тем навязчивей, чем солидней клиент. Это не наше дело. Это проблема стареющих жен, увядших у плиты на кухне, дело совсем не государственного масштаба. Так что еще вопрос, кто кого повесит за ноги на платанах проспекта Руставели… Где это слыхано, что бы страну развалили поэты?! Еще чего! Кто им позволит?! Взгреть хлыстом — и порядок. Все! Между прочим, черешня с «Энисели»1 тоже своего рода хлыст. Стоило Раждену вскользь намекнуть, как у писателей уши торчком — переглядываются, блестят глазами, бьют копытом, прямо цирковые лошадки! Они воспринимали приглашение на дачу Кашели как знак уважения. На самом же деле Ражден унижал их, смеялся на ними; они и впрямь были смешны — свежевыбритые, в парадных, но изрядно потертых костюмах, ставших с годами куцыми, чуть ли не строем, согласно возрастному ранжиру выступали по направлению к знаменитой даче вдоль проселочной дороги, пахнущей свежим силосом и навозом… А вот Раждену нравится думать о торчащих грудках своей юной невестки, что для вас, писателей-моралистов, низко и достойно всяческого порицания; для нас же, для людоедов Кашели, это тоже война, не на жизнь, а на смерть, и если женщина — лицо страны (а вы утверждаете это письменно и в частных беседах), увидим, каким окажется лицо страны, наспех слепленной вашими усилиями. Кашели вовсе не сексуальные маньяки, как вы думаете (боясь высказаться вслух), а солдаты, верные раз и навсегда данной присяге, рабы раз и навсегда намеченной цели, хозяева времени… В Лизико не было ничего женского, когда Ражден впервые увидел ее глазами мужчины, но не так, как вы подумали, а скорее, с заботой захотелось спасти невинную детскую душу, освободить от бессмысленной и беспочвенной ненависти, и можно сказать, что на осуществление этой благородной цели он положил все последние годы своей жизни. «Дядя Ражден, дядя Ражден, дедушка Антона, правда, был людоед? Настоящий людоед?!» Раждена задел за живое не этот глупый вопрос — отдыхающие в Квишхети писатели только о том и толковали в липовой аллее, — задела внешность девочки, если можно так сказать, совершенно не соответствующая вопросу: ее нос и верхняя губа были усыпаны веснушками, большой пухлый рот воспаленно алел, а на мальчишеской груди чуть заметно набухли соски… С того дня Ражден ни на минуту не отступился от своего, по понятиям тех же писателей, аморального и даже аномального замысла, напротив. С нетерпением ждал, когда пробьет час и Лизико, выйдя из всезащищающего возраста, станет доступной во всех отношениях. Но он не ждал, сложив руки, а трудился, засучив рукава, торопил время. Шел на все и на все был готов для того, чтобы Лизико дня не прожила без него, чтобы, так сказать, держать ее под постоянным психологическим прессом — тут и глазастые куклы в сказочных нарядах, и пригласительные на лучшие новогодние елки, и билеты на шумную премьеру, и заходы с ее ближайшими подружками в кафе «Иверия», и что еще? Да много всякого… Короче, пока отец Лизико, батони Элизбар, острил и умничал в липовой аллее, очаровывая коллег едким остроумием, он пропитывал душу Лизико мороком и ядом и достигал своего, в частности, чрезмерным, покамест ничем не заслуженным вниманием, которое одинаково нравится всем женщинам, будь то нетоптаная цыпочка или встрепанная наседка, невинный ангелочек или гулящая девка… Так что сама Лизико, пожалуй, и не заметила, как из потенциальной противницы всех Кашели превратилась в «неразлучную подружку» Раждена Кашели, да к тому же за спиной Антона… От Антона она скрывала то, чем по-детски невинно, с едва проклюнувшимся кокетством делилась с Ражденом. Влюбленные юнцы не любят девичьих исповедей, не могут даже дослушать, Ражден же не только готов был в любое время выслушать Лизико, но делал это с поощряющим вниманием. Женщины любят, когда их слушают, и Лизико увлеченно рассказывала будущему свекру о том, кто поднес ей роскошный букет полутораметровых роз с любовной запиской; кто звал прокатиться на иномарке по окрестностям Тбилиси; кто пригласил в «отпадный», наимоднейший ресторан и, наконец, кто «вполне серьезно» предложил руку и сердце… Раждена мало волновали невинные приключения Лизико, он делал свое дело, работал: горячий кофе и холодное шампанское тоже были работой, входили в обязанности. Но ему доставляло невыразимое удовольствие сознавать, чувствовать, видеть, как непрерывно, день ото дня, с каждым глотком кофе или шампанского мелеет море его терпения; еще немного, и покажется дно, пузырящееся пенистым илом и склизкими водорослями, и точно так же, само собой обнаружится его желание, каким бы чудовищно невероятным оно ни казалось… Он не сомневается, что получит свое. Уверен, что и Лизико ждет от него того же, и все могут быть уверены — будет так, как хотят Кашели. Иного не дано. Другой дороги нет. То есть дорог, конечно, великое множество, однако изменником, скорей, назовут ищущего новых путей, а не бредущего старыми… Знаете, что однажды сказала ему Лизико?! «Я доверяю вам больше, чем отцу. С отцом никогда не чувствовала себя так свободно…» Вот что сказала Лизико Раждену, и поверьте — совершенно искренне, разве что чуточку под хмельком. Они зашли в один из новых затемненных баров (разумеется, пошушукаться об Антоне), и хотя гремевшая в баре музыка заглушала все звуки, откуда-то отдаленно слышалась стрельба. При разговоре Лизико все время улыбалась, сама не зная чему, и в ее блестящих от выпитого шампанского глазах бегали шалые, неугомонные бесенята…