— Ты долго не ложилась, Элиз? — сказала она.
— Да, maman, мне не спалось.
— Но тебе вредно читать по ночам. Ты читала?
— Мне не хотелось спать, maman. Я читала «Русский вестник».
Татьяна Ивановна вопросительно подняла брови.
— Что такое, роман?
— «Преступление и наказание» Достоевского.
Татьяна Ивановна поискала, что сказать, и затруднилась: она не знала, в чем заключается это произведение. И переспросила:
— Роман?
— Да, maman, это — превосходный роман.
— Но, Элиз, нервы, нервы… Я так боюсь за тебя. Ты опять вскрикивала во сне, и я так боюсь…
Элиз презрительно усмехнулась.
— Тебе уж доложили, — сказала она с легким дрожанием подбородка.
Татьяна Ивановна насильственно сделала приятное лицо и провела ладонью по волосам Элиз.
— Ну, хорошо, хорошо, оставим это, — проговорила она притворно смягченным голосом и резко переменила разговор. — Я так рада, что мы проведем лето в Анненском. Дай мне, пожалуйста, мою работу. Там, в шифоньере. Ты мне прочитаешь отчет из орловской деревни?
Чтение скучного годового отчета происходило вот уже неделю подряд и было придумано с тайною целью успокаивать нервы Элиз. Элиз, подавляя вздох, подала матери работу — воздухи для приютской церкви, — вынула из папки на письменном столе толстую разграфленную и испещренную цифрами тетрадь и принялась читать намеренно деревянным, глухим от скрытого раздражения голосом:
— «За унавоживание 50 экономических десятин в паровом поле: поденным мужикам 200 подвод по 40 копеек, итого 80 рублей; издельным 4 376 возов по 4 1/2 копейки, итого 196 рублей 51 1/2 коп.; отрядным за свиные кошары и коровий варок 55 рублей; им же на магарыч 1 рубль 75 копеек; бабам на разбивку: издельным… поденным… отрядным…» и так далее.
— Представь, сын нашего конюшего поступил в Медико-хирургическую академию, — сказала Татьяна Ивановна, отрезая ножницами золотистую шелковинку.
— Какого конюшего, maman?
— Капитона.
— А! — равнодушно произнесла Элиз и продолжала читать.
— Фелицата пишет: старик очень огорчен, — немного погодя добавила Татьяна Ивановна.
— Чем же?
— Ну, понимаешь, у него были свои мечты, устроить сына при заводе: он ведь был определен в ветеринары.
— Вот странно! Я думаю, лучше быть доктором, нежели лечить лошадей… — с досадою сказала Элиз.
— Да, но у нас действительно нет хорошего ветеринара при заводе.
Элиз вспыхнула, готова была крикнуть: «Мерзко так эгоистически рассуждать!» — но сдержалась и дрогнувшим голосом выговорила: «…а на ремонт коровника в лавке купца Ненадежного куплено: гвоздей…»
— Я распорядилась отдать ему комнату Ричарда Альбертовича, — с поспешностью сказала Татьяна Ивановна, — пусть живет. Действительно, Капитон сорок лет служит у нас. Твой папа очень дорожил им. Это замечательный конюший.
В другое время Элиз несомненно была бы тронута поступком матери, но теперь она горько усмехнулась, воскликнула про себя: «Только поэтому!» — и продолжала:
— «Взыскано за потраву с государственных крестьян села Выползок за 142 лошади по 30 коп., итого 42 р. 60 коп.; с шерстобита Дормидона Комарова — побил гусями просо — 1 руб. 20 коп.; с измайловского дьячка…»
Татьяна Ивановна хотела опять прервать ее и спросить, чему она смеялась, когда дня четыре тому назад у Криницыных молодой граф Пестрищев подошел к ней и заговорил. До сих пор Татьяна Ивановна и не думала интересоваться этим: о такой партии для Элиз было слишком смело мечтать. Но теперь, под влиянием тех предположений Фелицаты Никаноровны, которые сама же Татьяна Ивановна называла наивными и сумасбродными, а главным образом под влиянием сообщения, что у Пестрищевых есть также имение в Воронежской губернии (как это ни странно, но с этим у Татьяны Ивановны тотчас же соединилось какое-то суеверное представление о возможности для Элиз быть женою Пестрищева), она очень любопытствовала узнать, до какой степени молодые люди заинтересованы друг другом. Однако не спросила. Вместо успокоения чтение отчета сегодня, очевидно, производило на Элиз противоположное действие. Однообразный тон ее голоса начинал пересекаться, в нем послышалась какая-то нервически звенящая нотка. Обеим становилось все тяжелее и неприятнее быть вместе. Татьяна Ивановна посмотрела в окно: снег перестал, мутные тучи висели неподвижными громадами.
— Не заложить ли для тебя лошадей, Элиз?
— Да, maman, я очень желала бы. У меня страшно болит голова.
Через полчаса у подъезда стояла пара вороных. Кучер Петр, толстый, как бочка, от ваточного армяка, внимательно наблюдал за левым — Варакушкой, все норовившим укусить за шею того, который был запряжен направо. У открытой полости стоял наготове выездной лакей Михаиле, в цилиндре и в длинной ливрее с скунсовым воротником. Швейцар Григорий дал знать наверх, что лошади поданы.
Уж было известно, что поедет барышня. Это известие одинаковым образом отразилось на швейцаре, кучере и выездном. Лицо Григория вместо подобострастно-сдержанного, как перед «самой», или подобострастно-восхищенного, как перед Юрием Константиновичем, или высокомерно-благосклонного, как перед учительницей пения, гувернерами, англичанкой и прочим мелким людом, являло теперь вид снисходительного добродушия. Кучер Петр сидел на козлах с неуловимою для непривычного взгляда развязностью: будто немного сгорбился, немного опустил локти, чересчур свободно ворочал шеей в высоком меховом воротнике. Когда приходилось ехать с «генеральшей», он сидел, точно отлитый из цельного куска, и только позволял себе вращать бессмысленно выпученными глазами. На красивом, с греческим профилем, лице Михаилы откровенно играла довольная и дружелюбная улыбка. Элиз быстро сошла с лестницы, с застенчиво потупленными глазами кивнула на низкий поклон швейцара, сказала кучеру: «Здравствуйте, Петр! Пожалуйста, ступайте на Невский», — торопливо уселась, как бы желая доставить возможно меньше хлопот Михайле и Григорию, и, неловко и неграциозно завернувшись в шубу, оглянулась вокруг с таким видом, как будто вырвалась из тюрьмы. Михайло весело вскочил на запятки, крикнул: «Поезжайте, Петр Иваныч!» — дерзость, не возможная в присутствии «самой», — и пара вороных дружно понесла легонькие сани вдоль набережной.