— Ан и оборотилось.
Мартин Лукьяныч с достоинством выпрямился.
— Могу похвастаться, — сказал он. — Говорят: потравы, порубки, воровство, грубость, неотработки… Верно. Но почему? Потому, что без ума. По-моему, так: надо тебе сенокосу? — коси, сделай милость; скотину пустить некуда? — пускай куда угодно, лишь бы без вреда; пар, зеленя, жнива, отава, ежели господский скот не нуждается, — пускай! Лесу мало? — вот тебе хворост, вот тебе на всю деревню две десятины строевого каждогодно; земли не хватает? — бери; у людей десять рублей тридцатка, у меня бери за семь. Конечно, ежели ты достоин. Богачу Шашлову не дам и Василисе-солдатке не дам. Платить нечем? — не надо, в долг запишем, и притом без всяких расписок. Что же выходит? Та же старина-матушка. Пошлю повестить на барщину — сколько нужно, столько и придут. Цену сам назначаю. Неисправностей никаких, порубок нет, потрав нет, работа ни разу не стояла; что касательно суда — ей-богу, до сих пор не знаю, как мировому прошенье написать. Зачем же немцы, спрашивается? Почему — Бутеноп? Конечно, я не ровняю с прежним. Но это потому, что грустно за них, анафемов. Теперь я как смотрю на мужика? Очень хладнокровно. А по-прежнему мне во всякую мелочь нужно было вникнуть: и жену не бьет ли, и не пьянствует ли, и вовремя ли на своем поле убрался, и почитает ли отца-мать. Словно за малым ребенком ухаживали. Ну, что ж, не понравилось — как угодно. Наша изба с краю.
Капитон Аверьяныч одобрительно помычал, простился, ушел.
— Да, тяжело вольному человеку, — задумчиво выговорила Фелицата Никаноровна, — сколько горестей! Вот Ефрем. Будь крепостные, ну, отдали его в Хреновое в коновальскую школу, кончил бы, воротился к отцу, к матери. И господам-то на пользу. А тут на´: из Хреновой в Харьков, из Харькова, не унялся, в столицу шмыгнул. Легкое ли дело!.. Обдумывай, хлопочи, тянись, мать плачет. А уж за господами все, бывалоче, обдумано. Отрадно это, милые мои, когда воли своей не имеешь, — ох, какая забота снимается!
— Ну уж нет-с, — с горячностью вскрикнул Николай, — легче, кажется, удавиться!
Отец строго посмотрел на него и сказал:
— Помолчи. Не вламывайся зря. Смотри у меня, брат…
— Ну, что вы, Мартин Лукьяныч?.. Юноша! Господь с ним, — проговорила Фелицата Никаноровна и ласково поглядела на сконфуженного и оробевшего Николая. — Что, Николушка, привыкаешь, голубчик, к хозяйству? Не скучаешь без тетеньки?
— Привыкаю-с. Я у тетеньки тоже занимался, Фелицата Никаноровна.
— Чем ты там занимался? Баклуши бил, — прервал его отец. — Тридцать десятин распашки, чем там можно заниматься? И сестра-то Анна баклуши бьет, и ты бил. Спросите его, что они зимой делали? Либо мотки разматывали, либо ро´маны читали. Валяет ей с утра до ночи Ринальда-Ринальдини какого-нибудь, а старая дура плачет. Я сам люблю чтение, но разве это занятие? Только и хорошего, что насобачился читать прекрасно. Не поверите, лучше меня, право. И пишет превосходно.
— Ты бы, голубчик, пришел как-нибудь из Филарета мне почитать. А я тебя пастилкой угощу.
— Слушаю-с, Фелицата Никаноровна.
— Ничего, ничего, приучается, — продолжал Мартин Лукьяныч благосклонным голосом, — глуп еще, горяч. Осенью, смотрю, стадо коров загнал. «Чье?» — спрашиваю. «Наших, гарденинских». — «Зачем же?» — «На зеленях ходили». — «Да, болван, говорю, зеленя-то ведь мерзлые?» — «Мерзлые». — «Вреда нет?» — «Вреда нет, да не пускай на барское». Ну, взял его, пощипал маленько, велел выпустить.
Фелицата Никаноровна засмеялась и сказала:
— Да уж, Николушка, слушайся папашеньки. У господ Гардениных отродясь было без обиды, зато господь и посылает сторицею, — и, добавив со вздохом: — только вот Лизонька-то обмоглась бы… — торопливо приподнялась, попрощалась и побежала к себе.
— Как же, папаша? — обиженным тоном заговорил Николай. — Едем мы с вами на дрожках, и вдруг вижу: на барских жнивах ихняя скотина. Пастух сидит как ни в чем не бывало, в жилейки играет. Увидал вас, вскочил, захлопал кнутом, будто сгоняет скотину. А мы проехали, я оглянулся: он закинул кнут за плечо и опять в жилейки, а скотина как была, так и осталась на барской земле. Хорошо, вы не оглянулись!
— Вот и вышел дуралей. А я без тебя-то не знал? Он должен страх иметь. Он его и имеет. Видит, что управитель, он и бежит сломя голову. А зачем ему сгонять, коли нет вреда и я молчу? Вот захвати ты его в хлебе или рядом с барским скотом, ну, тогда иное дело. Да и то не загонять, а полыснул его хорошенько нагайкой, он и опомнится. К чему? Однодворцы запустят — загоняй. Этих нечего баловать. А своих никак не моги. Свои приучены, чутьем знают, куда можно пустить, куда нет. Вот выгон около деревни. Выгон-то наш, а скотина на нем по всякий час мужицкая. По-твоему, как: загонять? штрафы брать? (Николай промолчал.) Вот то-то и есть. Без барского выгона мужикам прямо петля. Зачем же мы будем зря петлю-то затягивать? Понадобится — затянем, а пока бог с ними. Разве есть надобность людей обижать, рассуди-ка? Нужно, чтоб люди из повиновения не выходили, чтоб господам от них польза была, а обижать, Нико´ля, никого не следует. Скажу не в похвальбу: хотя же покойник барин и разгневался тогда, что я землемеру Стервятникову подарил корову и выдал в виде взятки пятьдесят рублей, но потом неоднократно спасибо мне говорил. Деревня у нас вот где (Мартин Лукьяныч сжал кулак). Ежели стиснуть — пошевелиться невозможно. Одним водопоем можно со свету сжить. Но я этого никак не желаю. Ты видишь, как я обращаюсь с народом? По дочти-ка, сколько долгов распущено. Нет такого двора. Ни в чем нет отказу… Зато и нам не отказывают. Пожалуй, вон господин Головятников до того дошел: девки на троицу в его степь за цветами пошли — штраф! Не говоря уже о ягодах или в лес по грибы и по орехи. И глупо. У меня за всем ходи. Конечно, чтоб на глаза не попадались, имели страх. И что же выходит? Головятникова жгут, Головятников судится, у Головятникова в сентябре пшеница стоит некошеная, а у нас, брат, все слава богу, все вовремя. И много дешевле других. Так-тося, дурачок!.. — и, помолчав, прибавил со вздохом: — Ах, дети, дети…