— Чего ты, болван, смотришь? — заревел он на Ивлия. — Бей его! — И, замахнувшись что есть силы, начал хлестать рыжебородого нагайкой по лицу и по чем попало.
Тот бросил вожжи, схватил Ваську под уздцы и, как-то рыча от боли и отчаяния, стал тянуть его к себе.
— Бей!.. Що ж, бей!.. — хрипло кричал он. — Бей, душегубец!
Староста Ивлий старался попасть биркой по рукам однодворца и дребезжащим голоском повторял:
— Брось, окаянный, поводья! Говорят тебе — брось!
Наконец Мартин Лукьяныч опустил нагайку и подъехал к молодому малому.
— Что в мешке? — спросил он, задыхаясь от гнева и усталости.
— Сурки, ваше степенство, — пролепетал тот белыми, как мел, губами.
— Сурки? А вот я тебе покажу!
И Мартин Лукьяныч, наклонившись с седла, ударом кулака сшиб шапку с малого и, уцепившись за волосы, стал его таскать. Малый покорно вертел головою по направлению Мартин Лукьянычевой руки. Рыжебородый стоял в стороне, размазывая подолом кровь по лицу, и отчаянно ругался.
— Дьявол толсторожий!.. Ишь, мамо´н-то набил, брюхатый черт! Твой он, що ль, зверь-то? Все норовите захватить. Подавишься, не проглотишь… Погоди ты, пузан, появись у нас на селе… я тебе; рано морду-то исковыряю… Погоди, кровопивец!
На него никто не обращал внимания.
— Выпусти! — скомандовал Мартин Лукьяныч.
Малый с торопливостью развязал мешок и тряхнул им. Сурки, прихрамывая, отбежали в степь.
— Анафемы бесчеловечные, — сказал управитель, посмотрев на ковыляющих сурков, — где капканы?
— В стогу спрятали, ваше степенство, в Сидоркиной окладине.
— Смотрите у меня другой раз! — пригрозил Мартин Лукьяныч и поехал прочь. Руки его дрожали, губы тряслись. Рыжебородый схватил вожжи, сел и погнал своего битюка. Долго было видно, как он обращал по направлению к кучке верховых свое окровавленное лицо и с каким-то заливающимся визгом угрожал кулаками. На его белой спине пестрели черные полосы от нагайки. Молодой малый скреб горстью в голове и сбрасывал наземь волосы.
— Зачем же эдак бить, Агей Данилыч? — шепотом проговорил Николай, стараясь удержать трясущуюся от волнения нижнюю челюсть.
— А необразованного человека нельзя не бить, если вы хотите знать, — равнодушно сказал Агей Данилыч и, приложив палец к левой ноздре, высморкался из правой. — Искони веков, сударь мой, неучей били. — Он приложил теперь палец к правой ноздре и высморкался в левую.
— Но все ж таки эдак нельзя, — упрямо повторил Николай и отъехал от конторщика.
Старый Ивлий был совершенно доволен. Во-первых, потому, что он первый заметил контрабанду, а во-вторых, что вместе со всеми «барскими» разделял презрительное и высокомерное отношение к однодворцам. Такое отношение высказывалось в то время во всем: барские не упускали случая посмеяться над однодворцами и передразнить их говор: каго и чаго вместо «ково» и «чево», що вместо «што», — поглумиться над их манерой одеваться: толсто навертывать онучи, носить широчайшие, с бесчисленными складками сапоги, кафтан с приподнятыми плечами и высоким воротом, уродливые кички и паневы у баб. По праздникам барские и однодворцы не ездили друг к другу. Даже в церкви норовили становиться отдельно. Почти не было примеров, чтобы барскую девку отдавали за однодворца или однодворку за барского. Одним словом, походило на то, что живут рядом иноплеменники и питают друг к другу настоящее враждебное чувство. Вот почему суровая политика «усадьбы» в отношении к однодворцам находила полнейшее сочувствие в деревне и староста Ивлий был совершенно доволен.
— Что за народ? — отрывисто спросил Мартин Лукьяныч, указывая вдаль нагайкой.
— Это-с наши мужики землю делят, — ответил староста Ивлий.
Мартин Лукьяныч молча повернул туда.
Большая толпа крестьян, видимо, волновалась и находилась в необычайной ажитации. Из сплошного шума вырывались пронзительные и тонкие фальцеты, густые басы, задорно дребезжащий бабий голос. Впрочем, баба была всего одна, и главным-то образом из-за нее и шел такой шумный говор. Когда подъехал управитель, все сразу смолкли и один за другим сняли шапки. Только баба успела произнести еще несколько необыкновенно задорных слов. Это была полная, румяная, разбитная солдатка Василиса, с черными плутовскими глазами и с беспрестанно повиливающей поясницей. При взгляде на нее Мартин Лукьяныч, и без того сердитый, еще более насупился. Он приподнял картуз и процедил «здрасте», на что последовал гул приветствий. Тем временем староста Ивлий бочком подъехал к толпе и, опасливо взглянув на Мартина Лукьяныча, шепнул возле стоящему старику:
— Зачем Василису-то принесло? Смотрите, в гнев не введите: серчает страсть!
Старик тотчас же нырнул в толпу, и там и сям тихо и возбужденно заговорили:
— За Гараськой блюдите… Гараську, дьявола, наперед не пускайте!.. Сердит!.. Василиску-то дерните… Ах, пропасти на нее нету!
— Ты зачем здесь? — спросил Мартин Лукьяныч Василису.
— Что ж, Мартин Лукьяныч, — бойко затараторила баба, успевшая плутовски подмигнуть Николаю, отчего тот покраснел и отъехал за толпу, — доколе же без земли-то мне оставаться? Ужели мужик-то мой обсевок в чистом поле? Чать, гнули, гнули хребты-то на господ, а тут до чего довелось — и земельки не дают. То ли мы воры какие, то ли нашей заслуги не было? Всему миру землю даешь, а мне — на´-поди, ни пядени! Мне, чать, с детьми-то малыми пить-есть надо. Мужик на службе, не родимца ему там делается, а я — все равно что вдова вся тут!