Ну, потом он высказал свою программу. Так и выразился: „Во избежание недоразумений считаю долгом изложить вам свою программу“. Боюсь напутать, но я совершенно его поняла. Прежде всего он очень строго относится к своим обязанностям: раз, говорит, я принял место управляющего, я должен наблюдать интересы владельцев, а не Петра, не Ивана, я должен извлечь из имения все, что оно может дать. „Значит, эксплуатировать?“ — сказала я.
Он сейчас же объяснил, какое неправильное толкование даем мы этому слову (и действительно неправильное!), и вслед за тем развернул свои планы. Они широкие. Требуется изменить основы хозяйства. Будет введен „рациональный севооборот“, и вообще должно быть все рациональное и как в Европе.
Я рассказала ему о Шашлове и вообще о том, как нуждается деревня и что пока все-таки необходимо помогать и непременно вмешиваться, если вздумают открывать кабак.
Но и тут он меня опроверг. „Вы, говорит, все мечтаете о возвращении патроната, о крепостном праве (каково?). Шашлова можно обезоружить отнюдь не филантропией, а открытием ссудо-сберегательного товарищества, о чем я уже и спрашиваю разрешения. Кабак — как хотят, потому что они люди свободные. Помогать из чужих средств не могу, потому что если дам копейку без соображения о выгодах владельца, значит, я украл копейку… А впрочем, — добавил, — я коснулся отношений моих к деревне лишь потому, что вас это интересует. Я явился сюда управляющим Гардениных, представителем гарденинских интересов, а не деревенских; я имел честь изъяснить вам, что правильно понятые интересы владельцев отразятся и на деревне благодетельно“.
Тут перешло вообще на принципы. Я очень возмутилась последними его словами. „Мне кажется, всякому порядочному человеку должны быть дороги именно деревенские интересы!“ — сказала я и подумала: ну, теперь-то непременно рассердится… Не тут-то было! „Я к сожалению, смотрю на это не одинаково с вами, — спокойно ответил он. — Всякому порядочному человеку должны быть дороги интересы прогресса; а в чем они заключаются, совпадают ли с интересами Гардениных или деревни, это вопрос второстепенный“. Я возразила, что могла и что запомнила из прочитанного и продуманного мною, но должна сознаться, у него больше, гораздо больше нашлось аргументов, и — что хуже количества — аргументы-то эти как-то застыли в его голове, окрепли, точно железные, и ясны, ясны… как полированная сталь! Он говорит, что жизнь есть результат исторически сложившихся норм и отношений; что есть нормы жизненные и присужденные к вымиранию; что только жизненные нормы содействуют прогрессу; что между бесчисленным количеством всякого рода норм он, по своему образованию и склонностям, обратил преимущественное внимание на экономические, или, вернее сказать, сельскохозяйственные; что увидал жизненную норму в типе большого рационального хозяйства с оборотным капиталом, с разными промышленностями, с дисциплинированными рабочими, и, наоборот, вымирающую норму — в типе хозяйства мелкого, без денег, без скота, без кредитоспособности, — одним словом, в типе крестьянского хозяйства. Отсюда выходит ясно, что он посвятил себя первому потому, что первое — синоним прогресса, второе — реакции, отсталости, застоя.
Я написала это почти его словами, потому что был он в школе тому назад неделю, а с тех пор я говорила с ним еще два раза и все о том же. Вообразите, меня он принимает теперь даже без доклада, хотя и относительно доклада у него, оказывается, есть теория, в значительной степени понятная. Он очень не любит бесплодных разговоров и говорит только с теми, с которыми надеется прийти к соглашению; а сверх того, с крестьянами потому избегает сноситься лично, чтобы напрасно не раздражать их отказами, и вообще избегает недоразумений.
Ах, боже мой! Совсем, совсем убедил он меня в своей правоте, а как вспомню, что мужики сидят без земли и закабалились Шашлову, все существо мое бунтует… Отчего это?»
Затем до февраля Веруся описывала свои школьные дела, наблюдения над детьми, разговоры с бабами и ни разу не упомянула имени Переверзева. Последняя же страничка была такого содержания:
«О, друг мой! Пожалейте меня… Такая я стала слабая, расшатанная, такая малодушная… И чего недостает мне, спросите? Здоровья девать некуда: даже совестно в зеркало смотреться… С ребятами лажу. Деревня? Помогаю, чем могу… Зимою были большие заработки: рубили и возили лес, со станции тоже был извоз — пока отлегло и нужды особенной нет… А между тем так взвинчены нервы, так временами хочется плакать… Ах, уйти бы на край света!.. Дни уж очень похожи один на другой, жизнь серенькая!.. А тут потянуло теплом, солнце яркое светит, даль манит, с крыш каплет… Ну, что я за дурной человек, посудите, пожалуйста!.. Когда мы увидимся? Отчего пишете так редко? Как мне хочется познакомиться с вашим Ильею Финогенычем… Вспоминаете ли вы меня? Я вас часто, слишком часто вспоминаю… Помните наш разговор тогда, зимою? Господи, как мы были молоды, что могли говорить о таких пустяках… Влюблен — не влюблен, не все ли равно? Жизнь бежит одинаково у всех и так сбивается на одинаковую скуку, одинаковую тоску… Все то же да то же, вчера точно сегодня, слева посмотришь — истина, справа — ложь… фу, какая скука!.. Знаете что: до боли иногда хочется поступить в рабство, в самую беспощадную зависимость… И знаете, к кому поступить? К такому человеку, у которого все было бы размерено и расчислено, все было бы ясно и без всяких туманных пятен… Табличка умножения бывает иногда так привлекательна, столько посылает отрады уму, измученному разными вопросами… Однако что за вздор я пишу!..