Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий - [19]
Восприятие мира из его роковых минут – устойчивая экзистенциальная ситуация всей тютчевской лирики. Возможно, отсюда и необъяснимое, на первый взгляд, неприятие «младого, пламенного дня»; лишь с течением времени и с развитием темпорального тютчевского сюжета оно сменится более зрелым, поистине экзистенциально-пронзительным: Когда дряхлеющие силы нам начинают изменять…
Доминантная тема враждебных взаимоотношений человека и природы постепенно переходит в атрибутивную концепцию и формулу экзистенциального сознания. В контексте этой концепции воспринимаются космические и земные реалии: Судьба, как вихрь, людей метет. Еще более безысходна перспектива пребывания человека на земле – он почти превращается в песчинку: Могучий вихрь людей метет; На камень жизни роковой / Природою заброшен; И мы, в борьбе, природой целой, / Покинуты на нас самих. Бессмыслен порыв человека к природе – глухой, нежилой, запертой для него: О небо, если бы хоть раз… Я просиял бы и погас. Ситуация брошенности человека не только свидетельствует об обезволенности человека высшим Некто; это характеристика самого мира. Он – бездна, трагическая бесконечность; но есть и иная плоскость: он – природа. Изначально у Тютчева природа враждебна человеку; но враждебна человеку она вполне по-сартровски. Не является ли природа у Тютчева прообразом вселенского абсурда:
Те же картины и эмоции в стихотворениях «Через ливонские я проезжал поля…», «Песок сыпучий по колени…», «Альпы». (Между мертвенным покоем тютчевской природы и сартровской сценой бунта природы в «Тошноте» почти нет границы. Сартровская засасывающая сила существования вполне предрекается тютчевским: Я, царь земли, прирос к земли.)
В зыбкой и мертвой тютчевской природе, тяготеющей к аморфности хаоса, есть один отчетливо обозначенный предел – твердь («Полдень», «Mal'aria», «Лебедь»). Твердость и постоянство природы усилены незыблемой колористической интонацией: пламенной и чистой, высокая, безоблачная твердь, полной славой тверди звездной. Твердь – антипод земного существования. Но абсурдность парадоксально уравнивает бессмысленность земного существования и непознаваемость (смысла и сути) небесной тверди. То и другое сходятся в единой точке – безмолвии человека и бессилии его перед онтологическими вопросами: О, если б… хоть на один вопрос / Мог допроситься я ответа!.. Последняя обреченность человека в том и состоит, что круг незнания замкнут, ибо это незнание – не личное «Я» Тютчева. Столетье за столетьем пронеслося: / Никто еще не разрешил вопроса! Беспредельность мира имеет свой видимый и опустошающий предел – незнание человека о мире, себе, бытии. И этот предел обрекает человека и в жизни, и в нетрадиционно для XIX века мрачном экзистенциализме раннего Тютчева:
Человек и жизнь также изначально неслиянны, отчуждены. В какой-то момент может даже показаться, что тютчевскому герою более близок противоположный, онтологический полюс бытия – смерть (едва ли не в волну сологубовского «О, смерть, я твой…» вписывается – Люблю сей божий гнев… / и это все – есть Смерть!). Поза, в которой он застывает в стихотворении «Mal'aria», не что иное, как сугубо экзистенциальное, болезненное проникновение в суть жизни, судьбы, смерти; почти толстовское оцепенение «на самом краю природы» (Ю. Айхенвальд):
Эта тема выводит лирику Тютчева на уровень экзистенциального метасознания. Так, ситуация стихотворения «И гроб опущен уж в могилу…» описывает факт бытовой смерти и разрешается в бытовой плоскости: есть контраст между бренностью человеческой жизни и беспредельностью неба. Всматриваясь же в незримую перспективу небесной жизни, поэт почти фиксирует экзистенциальное пограничье Жизни и Смерти. И это еще одна ситуация толстовского оцепенения на самом краю природы, где в горнем неземном жилище, / …смертной жизни места нет, где все – пустынно-чище; и почти бунинское «предвечное» время застыло в этом миге: И нечто праздничное веет, / Как дней воскресных тишина.
В поэзии Тютчева берет свой исток молчание – одна из метафизических пограничных ситуаций, через которые открываются сущности бытия. (Эта тема найдет продолжение в «Темных аллеях» Бунина, в поэзии Г. Иванова.) Тютчевско-бунинское «молчание» – функциональный аналог сартровский «тошноты», толстовско-хайдеггеровской «смерти», андреевского «одиночества», набоковской «памяти и сна»: в таких ситуациях у человека происходит прорыв в трансцендентное. Аналог сна – молчащая душа. Она, как и сон, является местом встречи имманентного и трансцендентного, но не в космосе Вселенной, а в космосе человеческого Я: Есть целый мир в душе твоей…. Тютчевское «молчание» имеет и вторую грань: молчание – «безмолвие». «Безмолвие» уравнивает человека и природу. «Молчание» природы – знак ее глухой отчужденности от человека. «Молчание» человека адекватно толстовскому тупику перед экзистенциально-риторическими вопросами:
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.