А она — она тем временем полюбила меня. Это ничего, что между нами было две тысячи верст расстояния и что возле нее вертелся какой-то второй не то третий муж — она полюбила меня, как немного подержанная Маргарита не совсем свежего Фауста. Я не вхож в кабинет черта и не знаю его планов; и я решительно не могу вам объяснить, какой смысл был в его затее: вероятно, обыкновенное желание напакостничать — не больше. Но она нашла меня и приехала со скорым поездом, — она очень торопилась! — и две недели под превосходным небом Италии совершалась одна из нелепейших комедий, какие только может создать человеческий гений. Простите эту глупую женщину, моя дорогая: она столько плакала и страдала.
Да, это была пора необыкновенных удач для желтого, как охра, манекена. В то же самое время, как и женщина, и, по-видимому, в одном и том же скором поезде, прибыла ко мне и другая запоздавшая любовница: моя слава. Я вам много рассказывал о том времени, и вы помните этот быстрый ряд ослепительных вспышек: выставка в Риме, выставка в Венеции и Париже, и всюду мое имя, и огненные транспаранты, и бенгальский огонь — просто чудеса! Да, еще кресло академика, очень много денег и очень много портретов на скверной бумаге дешевых газеток, где я похож на побледневшего негра… еще недавно я смеялся над одним из этих беззлобных изображений, а вы с удивлением и порицанием смотрели на меня: это грязное типографское пятно казалось вам пределом человеческой красоты и славы. Еще бы, все видят, даже те, кому это и не нужно. Но что еще я должен перечислить в доказательство моей славы? Да, собственный автомобиль, чуть не свернувший мне шеи; я продал этого убийцу. Вилла с ревматизмом на берегу моря? Живые цветы на столе, портящие воздух моей мастерской? Прежде я любил цветы… прежде, прежде!
Говорить ли вам, моя светлая, что и это пришло слишком поздно? Вы так искренне и наивно чтите мою осеннюю славу, в ваших ясных глазах гордость и сияние, когда вы идете рядом со мною, и вам ли понять, очарованной, что эта чудесная и такая вкусная слава вдруг может быть ненужна! А это так, моя светлая, и уже давно хорошую и толковую экономку я предпочитаю этой шумливой и нечистоплотной хозяйке, не умеющей приготовить даже сносного обеда. А как распущена прислуга! А сколько грязных следов так и остается на моем паркете: вместо того чтобы стереть их мокрой тряпкой, моя глупая хозяйка обводит их контуры углем и кроет фиксативом… иначе новые посетители могут и не поверить в мою славу!
Впрочем, все старые мужья любят бранить своих молоденьких жен, и очень возможно, что моя молодая слава вовсе не такая кокотка и что она даже серьезная особа с маленькими невинными странностями. Честная жена. Но у этой честной жены одна вина: она пришла слишком поздно и не тогда, когда ее так жгуче хотели, не тогда. Где она была, когда я ее звал днем и ночью? Где скрывалась она, когда я искал ее на всех моих полотнах и ловил в равнодушных глазах, мертвивших мои картины, отнимавших язык у моих красок? Шаталась с другими, которые также ее не хотели?..
Извините за грубое слово, моя дорогая, в его горечи мое оправдание: бог с ней, с этой запоздавшей, пусть шумит и пляшет. Я устал, как землекоп к закату солнца, чемоданы мои упакованы для дальнего пути, и я расстаюсь с вами навсегда, и оттого я так зол и возмутительно несправедлив. Пусть шумит. Но одно — вы позволите? — я все же не могу не поставить ей в упрек: зачем она так подняла цену моих картин. Вы понимаете это: у меня много денег, но я беден для того, чтобы купить собственные картины… так они дороги и доступны только богачам! И особенно те первые, потухшие, своевременно не узнанные, которые я продавал за вязанку дров для железной печки в моей ледяной мастерской. Ими особенно дорожат коллекционеры, и еще недавно, в приливе старческой сентиментальности, я любовался одним из этих драгоценных эскизов: добрый коллекционер пустил меня посмотреть, объяснил достоинства и обещал пускать и впредь, когда я захочу, — очень добрый и милый невежда, коллекционер. Очень жаль, что я не пошел с вами; в окна так хорошо светило солнце, и был виден двор, поросший зеленой травой.
Все приходят слишком поздно, и в этом разгадка моего спального места и завязанных чемоданов. Нет, это не дорожные вещи, это моя старость, мое отчаянье и мертвая усталость, которые я потащу куда-то, и напрасно носильщики будут жаловаться на их тяжесть — я и сам хотел бы, чтобы они были немного полегче, немного полегче. Ночь кончается… вы уже все поняли, моя дорогая?
О нет, конечно, вы не поняли, и вы правы. Что вам до какой-то глупой женщины, опоздавшей на шесть лет, до моей усталости и ворчливых жалоб на хорошенькую славу? Это только предисловие для вас с особой нумерацией страниц, и настоящее начнется только там, где я заговорю о вас: вот это будет дело, и тут вы согласитесь понимать. Не правда ли, моя дорогая? Пусть будет так: закроем предисловие и перейдем к роману.
Итак, вы меня любите. Это правда? Да, это правда, и я бесстыдно волнуюсь, вычеркивая это слово: любовь. Пусть смысл его давно потерян для меня, но в самом звуке его столько магии, столько священного чародейства, что не может остаться спокойным сердце смертного и отзывается боем, как часы, проснувшиеся среди ночи. Двенадцать — говорят они. Полночь — говорят они: солнце на той стороне земли, засни снова, солнце на той стороне земли… Но, право, я сбиваюсь и все продолжаю раздражающее предисловие, ибо не в том дело для моей читательницы, что она меня любит, она же это знает, а в том: что я ей скажу. Да — вот что я ей скажу?