Драма и действие. Лекции по теории драмы - [183]
По наущению Паратова Робинзон его спаивает, спаивание переходит в измывательство. Но Карандышев этого нисколько И» ощущает. Зато очень остро реагируют на происходящее и Лариса, и ее мать. «Я, помилуйте, я себя знаю. Посмотрите: все пьяны, а я только весел. Я счастлив сегодня, я торжествую», — отвечает на их укоры уверенный в себе Карандышев.
Вот что нужно ему более всего: публичное торжество. Тихое, скромное счастье Карандышева никак не устраивает. Но желая стать вровень с Паратовым, Кнуровым, Вожеватовым и даже возобладать над ними, Карандышев помогает им превратить себя в шута.
Уже давно Островский интересовался теми явлениями современной ему жизни, которыми порождалась ситуация: шутники и шут. Его занимал вопрос о социальной ее подоплеке и психологическом выражении. В пьесе «Шутники» (1864) он в лице отставного чиновника Оброшенова вывел тип человека достойного, нравственно возвышающегося над своим окружением, но вынужденного силой обстоятельств шутить да паясничать, разговаривать «по-сорочьи». Ситуация отставного чиновника Оброшенова с его двумя дочерьми несколько напоминает и предвосхищает ситуацию отставного штабс-капитана Снегирева из романа Достоевского «Братья Карамазовы». Но тут есть и существеннейшие различия.
В «Шутниках» все венчается неожиданно благополучным концом. JT. Н. Толстой, очень высоко ценивший многие пьесы Островского, о «Шутниках» отозвался так: «Комедия трогательна, даже слишком». Да, тут излишняя, чрезмерная трогательность, перерастающая в сентиментальность, дает себя знать в том, что конфликт между «шутниками» и «шутом» в итоге легко разрешается. «Шутник» женится на дочери «шута».
Коллизия здесь основана на одном лишь материальном, имущественном неравенстве между шутником и шутом. Самолюбие Оброшенова вовсе не страдает от того, что он вынужден паясничать. Ему и его дочерям богатый шутник не наносит глубоких, неисцелимых психологических травм.
Иное происходит с героями Достоевского — штабс-капитаном Снегиревым, его дочерьми и сыном Илюшечкой. Снегирев беден и даже нищ, но он и бесправен. Он вынужден сносить оскорбления и не имеет средств отстоять свое человеческое достоинство, попираемое «шутником» Дмитрием Карамазовым. Вот это и является причиной «вывертов» и «паясничания» Снегирева. Человек в основе своей добрый, умный, проницательный, он издевается не только над другими, но и над собой. В поведении Снегирева, в его шутовстве и паясничании, в его жестоких выходках — своеобразный вызов миру, людям, общественным отношениям, его принижающим, неприятие этих отношений и даже протест против них.
Снегирев отнюдь не жаждет казаться выше и лучше, он готов казаться ниже и хуже, чем он есть. Не таков Карандышев, образ которого является одним из самых глубоких художественных созданий Островского. В отличие от добродушного Оброшенова и озлобленного Снегирева Карандышев ставит себя в положение шута, в положение паяца, в положение Робинзона не намеренно, даже нисколько не подозревая об этом. Он вовсе не хочет выглядеть шутом. Вовсе не желает ни сам издеваться над собой, ни давать другим делать это.
Карандышев отличается от штабс-капитана Снегирева, человека внутренне значительного, не утратившего человеческого лица и достоинства, тем, что он стремится во что бы то ни стало скрыть свою обезличенность. Как в собственных глазах, так и в глазах других людей он жаждет утвердить себя, играя некую роль, выдавая себя не за того, кем он является реально, напяливая на себя некую маску.
У Карандышева все должно быть не хуже, чем у сильных мира сего — тех, кто его презирает, третирует, ни в грош не ставит. У него стену должен украшать ковер. На ковре же должно быть развешено турецкое оружие. В его доме «бургонское» и «шампанское», «коньяк». Робинзон не зря называет вещи, размещенные на карандышевском ковре, «бутафорскими», хотя из пистолета, несмотря на его бутафорский вид, раздается роковой выстрел. Здесь не только вещи и вина бутафорские, самого себя Карандышев превращает в бутафорию, в некое подобие того, что ему кажется весомым и значительным.
Торжествующий над соперниками Карандышев демонстрирует свою власть над Ларисой. Гости — Паратов, Кнуров, Вожеватов — упрашивают ее спеть. «Нельзя, господа, нельзя, Лариса Дмитриевна не станет петь», — заявляет Карандышев без особенных на то оснований. «Не станет» — здесь еще нет прямого запрета. В следующей его реплике уже больше фанфаронства. «Уж коли я говорю, что не станет, так не станет». Этим «уж коли я говорю» он то ли показывает, насколько он знает Ларису, понимает ее настроения и хотения, то ли указывает, как ей следует поступать.
Потом, в ответ на настойчивость гостей, Карандышев уже реагирует вполне по-хозяйски: «Нет, нет, и не просите, нельзя; я запрещаю», и, наконец, уже с предельной заносчивостью: «Нет, нет! Я положительно запрещаю!» Именно это бутафорское «запрещаю» во многом предопределяет дальнейший роковой ход событий.
Вопреки запрещению Лариса поет, и, казалось бы, спесь карандышевская должна быть сбита ее своеволием. Не тут-то было. Забыв про свой запрет, он усиленно восхищается пением и предлагает выпить шампанского за здоровье Ларисы Дмитриевны. В ответ на ворчание тетки он кричит: «Исполняйте, что вам приказывают!» Если не Лариса, пусть хоть тетка исполняет его повеления.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».