Достоевский и его парадоксы - [22]

Шрифт
Интервал

Это пишется по тому поводу, что на каторге некоторым живется легче и сытней, чем жилось на голодной воле, а все равно каждому хочется на волю. Но вот Петрову, судя по всему, не хочется, настолько он беззаботен, настолько он, как птичка певчая из Нового Завета! Это не шутка: Петров в том же перевернутом – то есть парадоксальном – смысле являет собой, может быть, идеального человека для идеального общества, которое мыслит себе парадоксальный ум писателя Достоевского – и немудрено, что Горянчиков ему симпатизирует.

Глава 4

Образ супермена из правящего класса

Достоевский в «Записках из мертвого дома» оборачивается лицом к людям своего общества и находит среди них на каторге весьма своеобразного «Князя Зла», дворянина А-ова. У Достоевского с А-овым особые счеты и особые к нему претензии: А-ов сознательно выбрал между духом и материей материю и, как положено сильному человеку, довел свой выбор до целостной крайности. Сперва кажется, что Достоевский увлекается и преувеличивает: «…не докончив нигде курса и рассорившись в Москве с родными, испугавшимися развратного его поведения, он прибыл в Петербург и, чтоб добыть денег, решился на один подлый донос, то есть решился продать кровь десяти людей для немедленного удовлетворения своей неутолимой жажды к самым грубым и развратным наслаждениям, до которых он, соблазненный Петербургом, его кондитерскими и Мещанскими, сделался падок до такой степени, что, будучи человеком неглупым, рискнул на безумное и бессмысленное дело. Его скоро обличили; в донос свой он впутал невинных людей, других обманул, и за это его сослали в Сибирь, в наш острог, на десять лет». «Грубые и развратные наслаждения», в которых Достоевский обвиняет А-ова, это пристрастие к кондитерским и посещению публичных домов – не слишком похвальные привычки, но уж наверное в человеческом обиходе не заслуживающие таких «ужасающих» слов. Но пафос Достоевского направлен на другое, и потому истинные кодовые слова в приведенной фразе это: «будучи человеком неглупым» и, по контрасту, «безумное и бессмысленное дело». Объективный идеалист Достоевский предельно нацелен на различие между автономными областями материи и духа, и потому он видит, что А-ов, «неглупый человек», совершает «безумное и бессмысленное» дело, отказываясь от ума-духовности во имя материи (кондитерских и Мещанских). Вот в чем состоит истинное преступление по шкале ценностей Достоевского: А-ов совершает преступление не против людей или общества, но против предназначения человеку быть духовным созданием. Но и это не все, на этом дело не заканчивается. Хорошо, если бы все закончилось на том, что А-ов – это раб своих низких страстей. Но Достоевский замечает в поведении А-ова осмысленный вызов духовным ценностям, которые почитаются в обществе «образованных людей с развитой совестью»: «такая страшная перемена в его судьбе должна была поразить, вызвать его природу на какой-нибудь отпор, на какой-нибудь перелом. Но он без малейшего смущенья принял новую судьбу свою, без малейшего даже отвращения, не возмутился перед ней нравственно, кроме разве необходимости работать и расстаться с кондитерскими и тремя Мещанскими… каторжник, так уж каторжник и есть; коли каторжник, стало быть, можно подличать, и не стыдно». Описывая А-ва и свое к нему отношение, Достоевский это не тот Достоевский, который достаточно бесстрастно ведет репортаж о каторжниках из простого народа. Достоевский ни разу не выносит моралистических суждений по адресу каторжан-людей из черного народа. Перечисляя порой страшные преступления и страшных преступников – ни разу! Но говоря об А-ве, он переходит на нравственно оценочный язык («грубые развратные наслаждения», «подличать», «не стыдно») и тут же проговаривается таким образом: «Я сказал уже, что в остроге все так исподлилось, что шпионство и доносы процветали и арестанты нисколько не сердились за это». Действительно, Достоевский упоминал, что на каторге процветают доносы, но он не употреблял моралистическое «исподлилось» – а сейчас, увлекшись своим отвращением к А-ву, употребляет и по логике проговаривается дальше: «Напротив, с А-вым все они были дружны не сердились и обращались с ним несравненно дружелюбней, чем с нами (курсив мой. – А. С.)». Поразительное признание человека, который всю каторгу постоянно одержим тем, чтобы народ признал его за своего, за «хорошего человека», и который в конце книги с гордостью и торжеством объявляет, что усилия его в какой-то степени оправдались и несколько каторжников полюбили его в конце концов! Разумеется, никто не советует Достоевскому завоевывать дружбу каторжников таким же образом, как это делает A-в, но тут выходит, что A-в как-то особенно допек его. А-в есть свой брат дворянин, он не народ. A-в не натуральный член каторжного общества черных людей, он такой же отрезанный ломоть от народа, как сам Достоевский – какое он имеет право входить в народное общество, как нож в масло? В ненависти Достоевского к А-ву проглядывает бессилие: «И как отвратительно мне было смотреть на его вечную насмешливую улыбку… прибавьте к тому, что он был хитер и умен, красив собой…» Красота лиц людей всегда чрезвычайно важна для Достоевского, равно как их ум, и так же важно, чтобы люди улыбались и не были угрюмы. И то, что в А-ве присутствуют эти признаки, приводит Достоевского в неистовство: «На мои глаза, во всё время моей острожной жизни, A-в стал и был каким-то куском мяса, с зубами и с желудком и с неутолимой жаждой наигрубейших, самых зверских телесных наслаждений, а за удовлетворение самого малейшего и прихотливейшего из этих наслаждений он способен был хладнокровнейшим образом убить, зарезать, словом, на всё, лишь бы спрятаны были концы в воду. Я ничего не преувеличиваю; я узнал хорошо А-ва». Весьма возможно, Достоевский прав, и A-в был готов резать и убивать, но так ли он стал «каким-то куском мяса», как это хочет представить нам писатель? Хитрость и ум и, в особенности, «вечная насмешливая улыбка» – это не черты куска мяса, и потому фразой «Это был пример, до чего могла дойти одна телесная сторона человека, не сдерживаемая никакой нормой, никакой законностью» Достоевский передергивает. Все дело в том, что A-в предстает перед Достоевским не куском мяса, но носителем


Еще от автора Александр Юльевич Суконик
Россия и европейский романтический герой

Эта книга внешне относится к жанру литературной критики, точней литературно-философских эссе. Однако автор ставил перед собой несколько другую, более общую задачу: с помощью анализа формы романов Федора Достоевского и Скотта Фитцджеральда выявить в них идейные концепции, выходящие за пределы тех, которыми обычно руководствуются писатели, разрабатывая тот или иной сюжет. В данном случае речь идет об идейных концепциях судеб русской культуры и европейской цивилизации. Или более конкретно: западной идейной концепции времени как процесса «от и до» («Время – вперед!», как гласит название романа В.


Рекомендуем почитать
Пушкин. Духовный путь поэта. Книга вторая. Мир пророка

В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.


Проблема субъекта в дискурсе Новой волны англо-американской фантастики

В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.


О том, как герои учат автора ремеслу (Нобелевская лекция)

Нобелевская лекция лауреата 1998 года, португальского писателя Жозе Сарамаго.


Коды комического в сказках Стругацких 'Понедельник начинается в субботу' и 'Сказка о Тройке'

Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.


Словенская литература

Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.