Достоевский и его парадоксы - [17]

Шрифт
Интервал

Вот Орлов в описании Достоевского. Тут примечательна эволюция текста: если вначале Достоевский дает характеристику Орлова, что тот был «злодей, каких мало, резавший хладнокровно стариков и детей», то несколько позже, попадая под обаяние этого человека, он увлеченно говорит: «в нем вы видели одну бесконечную энергию, жажду деятельности, жажду мщения, жажду достичь предположенной цели» – и моральный, этический угол зрения на то, что представляют собой «деятельность» и «предположенные цели» Орлова, забыт. И, как будто чтобы уже совершенно ни у кого не оставалось сомнений, Достоевский ставит рядом с Орловым другого главаря разбойников – Коренева – как полный антипод ему в свете пары материя-дух, но никак не добро-зло. В подходе Достоевского к образу разбойника нет ничего религиозного. Но в этом подходе нет ничего общего и с материалистическим подходом, который увидит в Орлове пример асоциальной психопатии – разве не психопат своего рода был тот тюремный орел, который предпочел неизбежную смерть на воле благополучному и сытому житью среди людей?


Несколько слов в заключение. В каком соотношении находятся сильные люди каторги с «сильными» трагическими героями после-каторжного романа Достоевского? Вопреки принятому мнению, ни в каком. Это совершенно противоположные по психике персонажи (одни безгранично рефлексирующие, другие способны на рефлексию, как нож или топор, которым они убивают); к тому же они принадлежат к совершенно разным обществам. Понять насчет разных обществ важней всего, потому что – не устану повторять – разница между ними такова, будто эти общества существуют не только в разных веках, но и в разных культурах. Мои слова могут быть восприняты с недоумением, а между тем я делаю этот вывод исключительно на основе анализа общества каторжников в «Записках из мертвого дома», данного Достоевским. Общество каторжных, принадлежать к которым Достоевский декларирует свое постоянное желание, это общество, в котором рефлексия (юмор, ирония) суть качества презираемые. Это общество, в котором почитается сила и презирается слабость. Здесь также можно найти достоинство, справедливость, даже честность (среди слабых членов этого общества), даже если в каторге царит сплошное воровство, даже если справедливость, в особенности со стороны начальства, здесь редкое явление. Но все эти человеческие качества отнюдь не есть специфические христианские качества, они вполне соответствуют качествам, которые почитались в дохристианских обществах. И почему бы им было не почитаться на древней, дохристианской Руси? В связи с этим следует повнимательней приглядеться к характеру религиозности каторжников. Последнее, на что они, вероятно, способны, это дебатировать характер своей веры. Спросите у них, верят ли они вообще в бога, и они не поймут вопроса, хотя, возможно, найдутся и такие (из молодых), что только махнут рукой и покривятся, впрочем, больше для куражу. Бог присутствует в жизни каторжников как бы помимо их сознания (я выписываю тут все, сказано в книге на этот предмет):

При тусклом свете, от шестириковой сальной свечи, подымались арестанты, дрожа от холода, со своих нар. Большая часть была молчалива и угрюма со сна. Они зевали, подтягивались и морщили свои клейменые лбы. Иные крестились…

Арестант-именинник, вставая поутру, ставил к образу свечку и молился; потом наряжался и заказывал себе обед…

Дни великих праздников резко отпечатливаются в памяти простолюдинов, начиная с самого детства. Это дни отдохновения от их тяжких работ, дни семейного сбора. В остроге же они должны были припоминаться с мучением и тоской…

Арестанты молились очень усердно, и каждый из них каждый раз приносил в церковь свою нищенскую копейку на свечку или клал на церковный сбор. «Тоже ведь и я человек, – может быть, думал он или чувствовал, подавая, – перед Богом-то все равны…» Причащались мы за ранней обедней. Когда священник с чашей в руках читал слова: «…но яко разбойника мя прийми…», – почти все повалились в землю, звуча кандалами, кажется приняв эти слова буквально на свой счет.

Читая «Записки из мертвого дома», ощущаешь характер непосредственной народной веры каторжного общества, которая имеет чрезвычайно мало отношения к понятиям добра и зла, к состраданию к слабому, к личной ответственности за свои поступки. Если говорить о какой-то преемственности между «Записками» и после-каторжными романами Достоевского, то вера каторжан более всего напоминает веру Сони Мармеладовой в том смысле, что и в том и в другом случае это вера Людей Низа, то есть людей, чей взгляд может быть устремлен только вверх – либо к угнетателям, либо к высшему существу, которое знает высшую справедливость и от которого можно ожидать любого чуда. Даже когда Соня Мармеладова говорит, что она великая грешница, она говорит это как бы по инерции, от нее нельзя ожидать покаянных речей, битья рукой в грудь и прочих вещей, которые указывают на самоосознание и ощущение личной ответственности и личной вины, это пошло бы вразрез с художественной правдивостью ее «безответного» образа. Для такого поведения нужно подняться вверх хоть на одну ступеньку, чтобы обрести хоть чуточку самоуважения и гордости – тогда это уже не будет Соня Мармеладова. Точно так же с основной массой каторжников за исключением горцев и староверов – и Достоевский отчетливо отделяет обе эти группы, в особенности староверов, от общей массы (то есть от Общества), хотя ведь староверы не только «тоже» православные христиане, но единственные осознанные православные христиане на каторге. Композитор Вагнер, которого Достоевский назвал в письме к жене «занудой», отказываясь слушать его музыку, на самом деле замечательно изобразил иерархию ценностей языческого (не христианского!) мира в своем цикле «Кольцо Нибелунгов», закономерно отдав роль рефлексирующего человека презренному Миме, а роль Орлова – бесстрашному Зигфриду. Но кого больше напоминает по качеству психики сам писатель Достоевский – безродного космополита Миме или тевтонца Зигфрида? Равным образом трагические герои Достоевского находятся несравненно ближе к Миме, чем к Зигфриду. Если бы они не обладали способностью к рефлексии, к культуре мышления, свойственной образованному европейскому человеку девятнадцатого века, они перестали бы быть трагическими героями, так или иначе (в основном при помощи преступления) бросающими вызов основам христианской религии, чтобы быть в конечном счете поверженными.


Еще от автора Александр Юльевич Суконик
Россия и европейский романтический герой

Эта книга внешне относится к жанру литературной критики, точней литературно-философских эссе. Однако автор ставил перед собой несколько другую, более общую задачу: с помощью анализа формы романов Федора Достоевского и Скотта Фитцджеральда выявить в них идейные концепции, выходящие за пределы тех, которыми обычно руководствуются писатели, разрабатывая тот или иной сюжет. В данном случае речь идет об идейных концепциях судеб русской культуры и европейской цивилизации. Или более конкретно: западной идейной концепции времени как процесса «от и до» («Время – вперед!», как гласит название романа В.


Рекомендуем почитать
Сто русских литераторов. Том первый

За два месяца до выхода из печати Белинский писал в заметке «Литературные новости»: «Первого тома «Ста русских литераторов», обещанного к 1 генваря, мы еще не видали, но видели 10 портретов, которые будут приложены к нему. Они все хороши – особенно г. Зотова: по лицу тотчас узнаешь, что писатель знатный. Г-н Полевой изображен слишком идеально a lord Byron: в халате, смотрит туда (dahin). Портреты гг. Марлинского, Сенковского Пушкина, Девицы-Кавалериста и – не помним, кого еще – дополняют знаменитую коллекцию.


Уфимская литературная критика. Выпуск 4

Данный сборник составлен на основе материалов – литературно-критических статей и рецензий, опубликованных в уфимской и российской периодике в 2005 г.: в журналах «Знамя», «Урал», «Ватандаш», «Агидель», в газетах «Литературная газета», «Время новостей», «Истоки», а также в Интернете.


Властелин «чужого»: текстология и проблемы поэтики Д. С. Мережковского

Один из основателей русского символизма, поэт, критик, беллетрист, драматург, мыслитель Дмитрий Сергеевич Мережковский (1865–1941) в полной мере может быть назван и выдающимся читателем. Высокая книжность в значительной степени инспирирует его творчество, а литературность, зависимость от «чужого слова» оказывается важнейшей чертой творческого мышления. Проявляясь в различных формах, она становится очевидной при изучении истории его текстов и их источников.В книге текстология и историко-литературный анализ представлены как взаимосвязанные стороны процесса осмысления поэтики Д.С.


Поэзия непереводима

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Литературное произведение: Теория художественной целостности

Проблемными центрами книги, объединяющей работы разных лет, являются вопросы о том, что представляет собой произведение художественной литературы, каковы его природа и значение, какие смыслы открываются в его существовании и какими могут быть адекватные его сути пути научного анализа, интерпретации, понимания. Основой ответов на эти вопросы является разрабатываемая автором теория литературного произведения как художественной целостности.В первой части книги рассматривается становление понятия о произведении как художественной целостности при переходе от традиционалистской к индивидуально-авторской эпохе развития литературы.


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.