Елена не могла ни думать, ни страдать, ни молиться. Невыплаканные слезы камнем ложились на сердце; сплошным, беспросветным мраком закрылась душа. Особенно четко и навязчиво вонзались в мозг слова Писания, дробно и быстро сеемые монахиней. Но на них не останавливалась мысль.
В холодном, замкнутом отчаянии стояла на коленах у гроба молодая Чаева, вся застывшая в своем горе, не слыхала, как остановился экипаж у паперти собора, как, мягко шелестя подошвами по церковным плитам, подходил к ней кто-то, как высокая, прямая, словно стрела фигура старой женщины в глубоком трауре приблизилась к гробу и встала по другую сторону его.
Потянулось время, гнетущее, мертвое и неизбежное, как могила.
По-прежнему по обе стороны гроба неподвижно стояли молчаливые фигуры двух женщин в черном — старой и молодой.
Вдруг выпала тонкая свеча из рук чтицы-монахини, и на время оборвался её гнусавый голос.
Старая женщина вздрогнула, повернула голову, взглянула на молодую и… в тот же миг увидала отражение своего горя, своего отчаяния и холодной, мертвой тоски в поднятых на нее глазах молодой. И старое сердце дрогнуло, сжалось в комок.
Анфиса Алексеевна шагнула с исковерканным нечеловеческой мукой лицом к Елене. Та вся подалась вперед и с воплем рванулась навстречу свекрови. Широко раскрылись объятия старой Чаевой. Метнулась в них Елена, и обе женщины — старая и молодая — глухо зарыдали, тесно прижавшись одна к другой…