Домой с небес - [22]
Олег только что вернулся и с нездоровой радостью-печалью осматривает свои владения, потому что город, особенно эти улицы, были местом, где он впервые до конца, до слез возмутился своим одиночеством и, стерпев его, ожил какой-то новой стоической, замкнутой, зрительной жизнью, но сегодня он снова, как тогда, незащищен ни от чего, снова шел куда-то, ждал чего-то и, конечно, невольно взял курс на Монпарнас — встретиться с товарищами-литераторами, и скоро, идя по знакомым местам, он очнулся от надоевшей боли тщетного ожидания на метро Гренель.
Снова побив все рекорды благородства и бесхарактерности, он ждал ее почти до десяти часов и снова один попал в тот сумрачный час, где каждый, разместившись, счастлив своим местом, а на улице остались одни лишние люди, обманутые любовники, безработные иностранцы. Среди них в затихшем уличном воздухе однообразно кричали газетчики и радио неестественным басом возглашало результаты велосипедной гонки; их жгли натруженные ботинки и дикое желание не то напиться, не то пожаловаться кому-то старшему и всемогущему, не то подраться с первым встречным.
Шествуя, Олег проходил миры и кварталы с другими прохожими, принадлежавшими, казалось, к другой расе. Их разделяли промежуточные улицы, пустые и мрачные. Так, на Сен-Мишельон сразу, без перехода, попал в сплошное шествие двадцатилетних подростков с дисгармоничными голосами, порочно свободными движениями и накладными плечами. Люди здесь громко переговаривались, дурили и толкали прохожих. Олег, снобируя их, выкатил плечи, но никто не противостоял ему, его дикое и изборожденное усилием лицо вызывало отчуждение и удивление, и вскоре он опустил плечи и, побитый без единого удара, потащил ноги вдоль стены, вдруг опустившись от усталости на свое привычное место бывшего молодого человека. На авеню Обсерватуар нужно было пересечь еще один рубеж двух миров, стык двух физиологий, потому что человек с бульвара Монпарнас еще совершенно другой породы — и моды, и жесты, и голос другой. То Франция, самоуверенность живой почвы, от которой, как ни рвись, все равно останешься по пояс в здоровом тысячелетнем перегное костей отцов, — а то голый человек, вырванный из земли, как мандрагора, смертельно остроумный, апокалипсически одинокий.
Вдали огни Монпарнаса уже освещали вечер. Олег ожил, и сердце его забилось.
Старые друзья, старые счеты, старые самолюбия, старые унижения, и со всеми, решительно со всеми у Олега были сомнительные, невыясненные отношения. Всем им он в свое время или перехамил, или перекланялся, на тех сердился, стыдился этих, потом еще путалось другое желание — пококетничать своим загаром, здоровьем и вновь открывшимся ему счастьем дикости, пустыни, земли, — так что Олег, сейчас мгновенно забыв про газетную бумагу и окурки в холодной воде дешевого дачного места, наврет целую джек-лондонско-африканскую поэму. Что-то напряженное, резкое, невнимательное к собеседнику уже кипело в нем, он шел к товарищам, вновь уже провалившись незаметно в знакомый, скучный невроз «кто кого переимеет», уже заранее с тоской зная, что заговорит, перегалдит всех и вдруг очнется среди всеобщего упрека, скуки, совершенно потерянного контакта, хотя встретят его радостно, как своего.
И действительно, едва обошел веранду «Ротонды», такую знакомую по давнишним художественным неудачам, Олег уже издали сквозь открытые окна «Наполи» увидел своих элегантных негодяев — Черносвитова, Околишина, Светобаева, и они искренно обрадовались ему, великодушно грустно расспрашивая о море, когда он деланно-неуклюже, по-бандитски враскачку, копируя какие-то старые американские фильмы, подошел к ним, но не успел ни расхвастаться, ни обидеться ни на кого, потому что почти одновременно, но с другой стороны, подошли к столу Алла Рашкавадзе, Гуля Барк и Катя Муромцева — три подруги или, вернее, две подруги, Гуля и Алла, сутулящиеся молодые женщины, одетые во все чужое, но элегантное, неискренно, но остроумно насмешливые, и Катя, новый человек на горизонте, залетная птица — простоватая, высокомерная купеческая дочь из большеглазой, широкобокой, крепко за жизнь держащейся породы.
Все встали и принялись церемонно целовать руки, чего Олег, растерявшись, сделать не посмел, но с удовольствием забрал в свою толстую, голую до плеча лапу холодную, влажную руку Аллы. «Вот это девушка, — подумал он, — худые руки, на лице какое наслаждение — полураскрытая худая рука спящей Аллы. Это тебе не Таня, медвежья лапа…»
Разговор начался с жалоб на духоту и на сердечную боль от близкой грозы, а та, легка на помине, вдруг тяжело прокатилась громом по крышам домов.
— Смешно, — сказала Гуля, — гром шумит, как будто дело делает, а дождя все нет.
И, как будто ей в ответ, тяжело — сначала редко, потом сплошь — забили по широкому тенту крупные капли дождя, мостовая сразу потемнела, и гарсоны, в спешке морщась, стали заносить стулья, а сидевшие слишком близко к окнам — пересаживаться к стене. Дождь теперь так шумел, что трудно было говорить. Алла, по-грузински злобно тараща глаза, закурила папиросу, и вдруг ночь осветилась ярким, дивным светом, и с неописуемым треском, рванувшим уши, молния упала где-то неподалеку, в стороне бульвара Распай. Олег вскочил и бросился смотреть, хотя неизвестно на что. А когда вернулся он, Алла и Катя успели уйти куда-то почти со всеми остальными, и только Гуля Барк мрачно продолжала курить, негромко говоря что-то Черносвитову, загорелому сорокапятилетнему сюрреалисту с лицом испанско-индейского пастора в железных стариковских очках, и тот, не оборачиваясь, вежливо поддакивал, издавая нечленораздельный звук. Этот Черносвитов, словако-испано-русско-французско-раскольниче-антропософский одиночка, был последним открытием компании, позднейшим, но едва ли не самым сногсшибательным. Но скоро тот, как старый опытный волк, хорошо защищенный дикостью своего благородства-отщепенства, встал и по старинке церемонно простился, подав руку дощечкой, может быть потому, что чувствовал, что именно сейчас он может быть нужен, что Гуля, выпав из компании, на мгновение за него зацепилась. Так что против воли Олег и Гуля, оба сердясь на кого-то и на что-то, остались друг против друга; старые знакомые не знали, за что ухватиться, чтобы, хотя бы для приличия, заговорить, но обоих трогало и раздражало это смущение и сбитость с толку; но только он решил, наконец, заговорить, как вернулись Алла и Катя со всей бандой, подозрительно вдруг повеселевшей.
Настоящее издание включает в себя неизвестные поэмы, стихотворения и рисунки Бориса Поплавского.http://ruslit.traumlibrary.net.
Проза Бориса Поплавского (1903–1935) — явление оригинальное и значительное, современники считали, что в ней талант Поплавского «сказался даже едва ли не ярче, чем в стихах» (В.Вейдле). Глубоко лиричная, она в то же время насквозь философична и полна драматизма. Герои романов — русские эмигранты, пытающиеся осмыслить свою судьбу и найти свое место на этой земле.
В сборник произведений известного литератора — эмигранта «первой волны» Б.Ю. Поплавского включены все стихотворения, а также черновые поэтические наброски. Ряд материалов публикуется впервые. Издание сопровождается подробными литературоведческими комментариями. Все тексты Б.Ю. Поплавского печатаются с соблюдением авторской орфографии. Для широкого круга читателей.http://ruslit.traumlibrary.net.
Эта книга Бориса Поплавского (1903–1935), одного из самых ярких поэтов русского зарубежья — современники называли его «царевичем монпарнасского царства», — была подготовлена к печати самим автором, но так и не увидела света. И вот, спустя 65 лет после создания, «Автоматические стихи» (1930–1933), о существовании которых до недавнего времени не знали даже специалисты, обнаружены в парижском архиве друзей поэта Д. и Н. Татищевых. Публикуется впервые.http://ruslit.traumlibrary.net.
Сборник составляют: портрет Вадима Баяна работы Маяковского, космопоэма Вадима Баяна «Вселенная на плахе», два стихотворения Бориса Поплавского и заметка Марии Калмыковой.http://ruslit.traumlibrary.net.
В настоящее издание включены все основные художественные и публицистические циклы произведений Г. И. Успенского, а также большинство отдельных очерков и рассказов писателя.
В сборник произведений выдающегося русского писателя Глеба Ивановича Успенского (1843 — 1902) вошел цикл "Нравы Растеряевой улицы" и наиболее известные рассказы, где пытливая, напряженная мысль художника страстно бьется над разрешением вопросов, поставленных пореформенной российской действительностью.
Настоящее Собрание сочинений и писем Салтыкова-Щедрина, в котором критически использованы опыт и материалы предыдущего издания, осуществляется с учетом новейших достижений советского щедриноведения. Собрание является наиболее полным из всех существующих и включает в себя все известные в настоящее время произведения писателя, как законченные, так и незавершенные.«Сказки» — одно из самых ярких творений и наиболее читаемая из книг Салтыкова. За небольшим исключением, они создавались в течение четырех лет (1883–1886), на завершающем этапе творческого пути писателя.
Впервые напечатано в сборнике Института мировой литературы им. А.М.Горького «Горьковские чтения», 1940.«Изложение фактов и дум» – черновой набросок. Некоторые эпизоды близки эпизодам повести «Детство», но произведения, отделённые по времени написания почти двадцатилетием, содержат различную трактовку образов, различны и по стилю.Вся последняя часть «Изложения» после слова «Стоп!» не связана тематически с повествованием и носит характер обращения к некоей Адели. Рассуждения же и выводы о смысле жизни идейно близки «Изложению».
Впервые напечатано в «Самарской газете», 1895, номер 116, 4 июня; номер 117, 6 июня; номер 122, 11 июня; номер 129, 20 июня. Подпись: Паскарелло.Принадлежность М.Горькому данного псевдонима подтверждается Е.П.Пешковой (см. хранящуюся в Архиве А.М.Горького «Краткую запись беседы от 13 сентября 1949 г.») и А.Треплевым, работавшим вместе с М.Горьким в Самаре (см. его воспоминания в сб. «О Горьком – современники», М. 1928, стр.51).Указание на «перевод с американского» сделано автором по цензурным соображениям.