Долой оружие! - [30]
— Зачем вы сделались солдатом?
— Этот вопрос доказывает, что вы заглянули в глубину моего сердца! Не я — не тридцатидевятилетний Фридрих Тиллинг — сделавший три похода, выбрал это призвание, а десяти или двенадцатилетний Фрицль, выросший между деревянных лошадок и оловянных полков, которому постоянно твердили — и отец, увешанный орденами генерал, и дядюшка, молодой поручик, сердцеед в среде дамского пола: — „Ну, мальчуган, чем ты хочешь быть? Чем же другим, как не настоящим солдатом с настоящей саблей и на живом коне?“
— Моему сыну Рудольфу также принесли сегодня коробку оловянных солдатиков, но я не отдам их ребенку. Почему же однако, когда Фрицль возмужал и сделался теперешним Фридрихом, он не бросил службы, ставшей для него ненавистной?
— Ненавистной? Ну, это уж слишком сильно сказано. Я ненавижу положение вещей, налагающее на граждан такие ужасные обязанности, как ведение войны, но однажды такой порядок существует и его нельзя устранить, то я не могу ненавидеть людей, которые берут на себя проистекающие отсюда обязанности и исполняют их добросовестно, не жалея сил. Если я выйду из военной службы, меньше ли будут воевать из-за этого люди? Разумеется, нет. Только другой станет рисковать на моем месте собственной жизнью, а это и я могу сделать не хуже его.
— Но разве вы не могли бы принести больше пользы ближним на другом поприще?
— Я не сумел бы. Мною основательно изучено только военное дело. И на этом поприще можно совершить вокруг себя много хорошего и полезного; на службе мне постоянно представляется случай облегчать жизнь своим подчиненным. А что касается меня, то я пользуюсь уважением, которое оказывает свет военному сословию вообще; я сделал порядочную карьеру, любим товарищами и доволен своим положением с этой стороны. Состояния у меня нет; вне службы я не могу быть полезен ни себе, ни другим; по какому же поводу мне бросить ее?
— Потому что вас возмущает смертоубийство.
— Если дело идет о защите собственной жизни против другого смертоубийцы, тут с человека снимается всякая ответственность за смерть ближнего. Часто и совершенно справедливо война называется массовым убийством, но единичная личность не чувствует себя убийцей. Если же вы говорите, что мне противна драка, что кровавые сцены на поле битвы внушают мне жалость и отвращение, это совершенно верно. Для меня это настоящая пытка и терзание, но ведь и иной моряк страдает морской болезнью во время бури, а все-таки, если он не трус, то держится на палубе и, когда надо, опять пускается в плавание.
— Да, когда надо. А разве, война — необходимость?
— Это — другой вопрос. Но идти на войну должен каждый военный, и это сознание долга если не утешает его, зато дает силу нести свою службу.
Так говорили мы довольно долго, понизив голос, чтоб не мешать игрокам, и также, конечно, чтоб наши слова не долетали до них; воззрения, которыми мы обменивались, не подходили к образу мыслей генерала Альтгауза. Тиллинг нарисовал мне еще несколько эпизодов боя и говорил, какое отвращение испытывал он при этом. Я сообщила ему мнение Бокля о том, что воинственный дух ослабевает в народе по мере успехов его цивилизации. Откровенность Тиллинга несомненно доказывала его доверие ко мне; одним словом, между нами возникла в один вечер глубокая взаимная симпатая.
— Однако вы с большим жаром перешептываетесь там о чем-то! — крикнул нам однажды отец, тасуя карты. — Уж не заговор ли какой составляете?
— Я рассказываю графине о своих походах…
— Вот как! Ну, она с детства наслушалась таких историй. Я сам люблю толковать о войне.
— Шесть на листке, милейший доктор, и большой кварт…
Мы снова стали продолжать вполголоса наш разговор. Тиллинг опять заглядывал мне в глаза, и его речь звучала таким искренним доверием.
Вдруг мне почему-то вспомнилась принцесса; меня точно укололо; я отвернула голову.
Мой кавалер запнулся на полуслове.
— Почему вы взглянули так сердито, графиня? — с испугом спросил он. — Разве вам не понравилось что-нибудь в моих словах?
— Нет, нет… Мне, просто, пришла в голову одна горькая мысль… Продолжайте, пожалуйста.
— Я даже не помню, о чем говорил. Вы скажите мне лучше вашу горькую мысль. Я все время открывал без утайки перед вами свое сердце — отплатите мне тою же монетой.
— Я положительно не могу сообщить вам того, о чем сейчас подумала.
— Не можете? Тогда позвольте мне угадать… Это относилось к вам самим?
— Нет.
— Ко мне?
Я кивнула головой.
— Что же могли вы подумать обо мне такого, что навело вас на горькие мысли и чего вы не можете сказать? Не было ли это…
— Не ломайте голову; я отказываюсь от дальнейших объяснений.
Тут я встала и взглянула на часы.
— Уж половина десятого… Я хочу проститься с тобою, папа…
Отец поднял голову от своих карт.
— Ты идешь на вечер?
— Нет, домой; вчера я поздно легла…
— И тебя клонит ко сну?… Плохой комплимент по вашему адресу, Тиллинг!
— Нет, нет, — возразила я, улыбаясь, — барон не виноват… напротив, он доставил мне большое удовольствю своей беседой.
Я распрощалась с отцом и доктором. Тиллинг попросил позволения проводить меня до кареты. Он сам надел мне на плечи шубу в передней и вел под руку с лестницы. Приостановившись на ступенях, барон спросил, серьезно заглядывая мне в глаза:
«В Верхней Швабии еще до сего дня стоят стены замка Гогенцоллернов, который некогда был самым величественным в стране. Он поднимается на круглой крутой горе, и с его отвесной высоты широко и далеко видна страна. Но так же далеко и даже еще много дальше, чем можно видеть отовсюду в стране этот замок, сделался страшен смелый род Цоллернов, и имена их знали и чтили во всех немецких землях. Много веков тому назад, когда, я думаю, порох еще не был изобретен, на этой твердыне жил один Цоллерн, который по своей натуре был очень странным человеком…».
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.