Доктор Глас - [25]
Я обещал ей помочь; но я не люблю делать дело наполовину. А я ведь знаю теперь, и давно уж знаю: единственное, чем ей реально можно помочь, — это освободить ее.
Через два-три дня вернется пастор — и все начнется сначала. Я его достаточно изучил. Но проблема не только в этом; она уж, верно, и сама поняла, что тут, как бы тяжко ни было, ей придется выкарабкиваться собственными силами, хоть жизнь ее будет разбита, а сама она превратится в выжатый лимон. Есть еще и другое. Что-то подсказывает мне, и с полнейшей притом определенностью, что вскоре она будет носить ребенка под сердцем. При такой-то любви ей уж наверное не миновать сей чаши. Хочет она или нет. И вот тогда: если это случится, — когда это случится, — что тогда?.. Тогда пастор должен уйти с дороги. Насовсем.
Впрочем, и то правда: если это произойдет, она, может статься, придет ко мне и попросит меня оказать ей того же рода «помощь», о какой тщетно просили уже столькие до нее, — и поступи она так — ну что ж, я, верно, сделаю по ее, ибо я не представляю себе, как бы я мог сделать ей что-то наперекор. Но тогда уж с меня довольно, я выхожу из игры.
Однако я чувствую, чувствую и знаю, что ничего подобного не будет. Она не походит на прочих, она никогда не станет просить меня о подобного рода помощи.
И стало быть, пастор должен уйти с дороги.
Как ни крути, иного выхода я не вижу. Образумить его? Растолковать ему, что он не имеет больше права пакостить ее жизнь, что он обязан дать ей свободу? Вздор. Она его жена; он ее муж. Все подтверждает его права на нее: общество, бог, его собственная совесть. Любовь для него, разумеется, то самое, что она была для Лютера: естественная потребность, удовлетворять каковую ему раз и навсегда велено было господом с одною определенною женщиной. Холодность и неприязнь с ее стороны никогда ни на секунду не заставят его усомниться в собственном «праве». Кстати, он, вероятно, думает, что она в известный момент испытывает то же, что и он, но разве подобает христианке, да еще жене священника, признаваться в этом, хотя бы и самой себе? Он и сам-то не любит называть это занятие удовольствием; он предпочел бы называть его — «долг», «божья воля»… Нет, с дороги такого, с дороги его, с дороги!
Ведь как было: я искал Дела, я молил о нем. Так вот оно, может, Дело-то — мое Дело? Дело, которое непременно нужно сделать, необходимость которого видна только мне и которое никто, кроме меня, не сумеет и не захочет на себя взять?
Можно возразить, что с виду оно несколько странно. Но это не довод, ни «против», ни «за». «Величие», «красота» в поступке — всего лишь отблеск его воздействия на публику. А поскольку я, по скромному моему разумению, намерен держаться в данном случае подальше ото всего, что зовется публикой, то соображение это в расчет не идет. Моя публика — это я сам. Мне хочется разглядеть свое Дело с изнанки; мне хочется увидеть, как оно выглядит изнутри.
Прежде и раньше всего: выходит, я действительно всерьез хочу убить пастора?
«Хочу» — что это означает? Человеческая воля не есть нечто цельное; она синтез сотен противоречивых импульсов. Синтез есть фикция: воля есть фикция. Но мы нуждаемся в фикциях, и нет фикции более для нас необходимой, нежели воля. Итак: хочешь ли ты?
И хочу, и не хочу.
Я слышу два противоречивые голоса. Мне необходимо учинить им допрос: мне необходимо знать, отчего один говорит — хочу, а другой — не хочу.
Начнем с тебя. Ты говоришь «хочу» — отчего ты хочешь? Отвечай!
Я хочу действовать. Жизнь есть действие. Когда что-то меня возмущает, мне хочется вмешаться. Это не значит, что я вмешиваюсь всякий раз, как вижу муху в сетях у паука, ибо мир пауков и мух — сторонний мне мир, и я знаю, что нужно уметь себя ограничивать, и я не люблю мух. Но если я вижу в паутине маленькое красивое насекомое с золотистыми крылышками, я разрываю паутину и, если надо, убиваю паука, ибо я не верю, что нельзя убивать пауков. Я иду по лесу; я слышу крик о помощи; я бросаюсь на крик и вижу мужчину, вознамерившегося изнасиловать женщину. Я, естественно, делаю все возможное, чтобы вызволить ее, и, если необходимо, убиваю мужчину. Закон не дает мне на то права. Закон дает мне право убить другого лишь в целях необходимой самообороны, а под необходимой самообороной закон разумеет лишь оборону — в случае крайней необходимости — своей собственной жизни. Закон не дозволяет мне убить кого-то, чтобы спасти своего отца, или своего сына, или своего лучшего друга, или чтобы защитить свою возлюбленную от насилия либо поругания. Закон смехотворен, короче говоря, — и ни один порядочный человек не станет руководствоваться им в своих поступках.
А неписаный закон? Мораль?..
Милый друг, мораль пребывает, и тебе это известно не хуже моего, в состоянии текучести. Она претерпела заметные изменения даже за тот мгновенно промелькнувший отрезок времени, что мы с тобою прожили на свете. Мораль — это знаменитая меловая черта вокруг курицы: она связывает того, кто в нее верит. Мораль — это представления других о «правильном» в жизни. Но ведь тут-то речь идет обо мне! Не стану отрицать, что в очень многих случаях, возможно даже в большинстве, и как раз в наиболее распространенных, мое представление о «правильном» более или менее совпадает с представлениями других, с «моралью»; а во многих случаях я просто не считаю расхождение между своим «я» и моралью стоящим того риска, который может повлечь за собой отклонение от оной, и потому подчиняюсь. Таким образом, для меня мораль — вполне осознанно — именно то самое, что она есть практически для всех и каждого, хоть и не все это осознают: не какой-то непреложный, наивысший закон, но лишь удобный для повседневного употребления modus vivendi
Цирил Космач (1910–1980) — один из выдающихся прозаиков современной Югославии. Творчество писателя связано с судьбой его родины, Словении.Новеллы Ц. Космача написаны то с горечью, то с юмором, но всегда с любовью и с верой в творческое начало народа — неиссякаемый источник добра и красоты.
«В те времена, когда в приветливом и живописном городке Бамберге, по пословице, жилось припеваючи, то есть когда он управлялся архиепископским жезлом, стало быть, в конце XVIII столетия, проживал человек бюргерского звания, о котором можно сказать, что он был во всех отношениях редкий и превосходный человек.Его звали Иоганн Вахт, и был он плотник…».
Польская писательница. Дочь богатого помещика. Воспитывалась в Варшавском пансионе (1852–1857). Печаталась с 1866 г. Ранние романы и повести Ожешко («Пан Граба», 1869; «Марта», 1873, и др.) посвящены борьбе женщин за человеческое достоинство.В двухтомник вошли романы «Над Неманом», «Миер Эзофович» (первый том); повести «Ведьма», «Хам», «Bene nati», рассказы «В голодный год», «Четырнадцатая часть», «Дай цветочек!», «Эхо», «Прерванная идиллия» (второй том).
Книга представляет российскому читателю одного из крупнейших прозаиков современной Испании, писавшего на галисийском и испанском языках. В творчестве этого самобытного автора, предшественника «магического реализма», вымысел и фантазия, навеянные фольклором Галисии, сочетаются с интересом к современной действительности страны.Художник Е. Шешенин.
Автобиографический роман, который критики единодушно сравнивают с "Серебряным голубем" Андрея Белого. Роман-хроника? Роман-сказка? Роман — предвестие магического реализма? Все просто: растет мальчик, и вполне повседневные события жизни облекаются его богатым воображением в сказочную форму. Обычные истории становятся странными, детские приключения приобретают истинно легендарный размах — и вкус юмора снова и снова довлеет над сказочным антуражем увлекательного романа.
Рассказы Нарайана поражают широтой охвата, легкостью, с которой писатель переходит от одной интонации к другой. Самые различные чувства — смех и мягкая ирония, сдержанный гнев и грусть о незадавшихся судьбах своих героев — звучат в авторском голосе, придавая ему глубоко индивидуальный характер.