Дискурсы Владимира Сорокина - [22]

Шрифт
Интервал

Как видно по многочисленным христианским аллюзиям, «Тридцатая любовь Марины» открывает широкий простор для интертекстуальных истолкований. Наряду с идеями психоанализа, гендера и сексуальности, которыми, как мы уже наблюдали, жонглирует автор, и картиной диссидентской культуры эпохи застоя, христианские мотивы превращают первые сто восемьдесят девять страниц «Тридцатой любви Марины» в многогранное романное повествование, намекающее на возможности разнообразных трактовок. Так в творчестве Сорокина обозначается новая техника письма — весьма сложная и мастерская имитация жанра романа.

Считать ли подобную мимикрию лишь продуманной концептуалистской игрой? Или же у нее есть социальный и даже политический подтекст? Хотя исследователи, занимающиеся ранним творчеством Сорокина, настаивают на его аполитичности, слова Петра Вайля о Сорокине как «собирателе и хранителе» заключают в себе явный политический смысл:

[Сорокин —] собиратель и хранитель. Чего? Да все тех же стилистических — внеидеологических! — штампов и клише, несущих уверенность и покой. Они обновляются, разнообразно возрождаясь под сорокинским пером, не в ерническом наряде соц-арта, а как знаки стабильности, едва ли не фольклорной устойчивости без времени и границ <...>347

Иначе говоря, присущее Сорокину умение «собирать и хранить» очевидно на уровне не только жанра, но и содержания или даже понимания политической и культурной истории. В таком контексте тема покорности в разных ее вариациях отражает узаконенную социальную практику, у которой нет альтернатив. Если не остается ничего, кроме как воспроизводить модель покорности перед лицом как индивидуального, так и политического патриархального авторитета, то никакой мятеж против подобных авторитетов, на который было решается Марина, никогда не спровоцирует изменений в подобной социальной системе348. Любой бунт в данном случае приведет лишь к замене одного авторитета другим, причем при сохранении абсолютно идентичных моделей. Это не означает, что Сорокин одобряет покорность, а скорее наводит на мысль, что роман говорит о неизбежности подчинения в тех или иных его формах, снова и снова навязываемых человеку изнутри и снаружи.

Образ жертвы в «Тридцатой любви Марины» выделяет этот роман на фоне остальной крупной прозы Сорокина. В отличие от фрагмента «Падёж» из «Нормы», «Романа» (см. пятую главу), по большей части представляющего собой «текст преступника» (7я/ег/ех/)349, и множества других сцен жестокости, всегда изображенных с точки зрения того, кто совершает насилие, «Тридцатая любовь Марины» по контрасту представляет собой «текст жертвы» (Opfertext)350, где преобладает именно перспектива того, на кого насилие направлено.

Это различие накладывает отпечаток и на двойную структуру романа. Сорокин не разоблачает насилие, скрытое под «внешне безмятежной поверхностью»351, а изображает эту безмятежную поверхность во второй половине романа как прикрытие для насилия и виктимизации и одновременно способ их осуществления352.

После обращения в коммунистическую веру Марина добровольно приучает себя ежедневно вставать в шесть утра353, перенимая у Румянцева самодовольное стремление перевыполнить норму. С этого момента на сцену выходят все клише соцреалистического производственного романа354. Для Марины Румянцев — эталон труженика, напоминающий романтизированный соцреализмом образ забойщика Алексея Стаханова, которому государственная пропаганда приписывала перевыполнение нормы в четырнадцать раз 31 августа 1935 года: «Салют стахановцу»355. Радикально изменившаяся Марина трудится за станком, забыв свои прежние интересы и не замечая, как идет время356. Преклонение соцреализма перед работой на заводе определяет и детский энтузиазм, с каким Марина теперь относится к технике: она упивается «чудесной музыкой машин»357.

Когда Марина устраивается на завод, ей сообщают, что для рабочего за токарным станком норма составляет триста пятьдесят деталей за смену358. На следующих страницах читатель узнает, что Марина сначала выполняет, а затем и перевыполняет эту норму, определяющуюся исключительно количественными показателями: в первый день она вытачивает сто восемнадцать деталей359, потом двести десятьЗбО, триста двадцать четыреЗб!, триста семьдесят одну362, «то есть на 21 деталь больше положенной нормы»363, и наконец четыреста сорок364. Помимо «приобщения к норме», Марина сама вызывается участвовать в оформлении стенгазеты, которая якобы готовится по инициативе рабочих365, и в добровольно-принудительном субботникеЗбб.

Переступив порог завода, Марина отказывается от критического взгляда на советскую действительность. Теперь ее восхищает буквально все: светлое помещение цеха, заводская столовая, женское рабочее общежитие, незатейливый ужин и так далее367. Как в образцовых произведениях соцреализма368, внутри заводской бригады нет антагонистических конфликтов. Это относится и к работающему вместе с Мариной Алексеевой лодырю Золотареву, который раскаивается и которого она успешно приучает к дисциплине и старательной работе. Когда в воскресенье днем Алексеева обличает на улице пьяных, повествователь упоминает лишь благодарность, которую ей выражает милиция369.


Рекомендуем почитать
Мандельштам, Блок и границы мифопоэтического символизма

Как наследие русского символизма отразилось в поэтике Мандельштама? Как он сам прописывал и переписывал свои отношения с ним? Как эволюционировало отношение Мандельштама к Александру Блоку? Американский славист Стюарт Голдберг анализирует стихи Мандельштама, их интонацию и прагматику, контексты и интертексты, а также, отталкиваясь от знаменитой концепции Гарольда Блума о страхе влияния, исследует напряженные отношения поэта с символизмом и одним из его мощнейших поэтических голосов — Александром Блоком. Автор уделяет особое внимание процессу преодоления Мандельштамом символистской поэтики, нашедшему выражение в своеобразной игре с амбивалентной иронией.


Пушкин. Духовный путь поэта. Книга вторая. Мир пророка

В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.


Гюго

Виктор Гюго — имя одновременно знакомое и незнакомое для русского читателя. Автор бестселлеров, известных во всём мире, по которым ставятся популярные мюзиклы и снимаются кинофильмы, и стихов, которые знают только во Франции. Классик мировой литературы, один из самых ярких деятелей XIX столетия, Гюго прожил долгую жизнь, насыщенную невероятными превращениями. Из любимца королевского двора он становился политическим преступником и изгнанником. Из завзятого парижанина — жителем маленького островка. Его биография сама по себе — сюжет для увлекательного романа.


Изгнанники: Судьбы книг в мире капитала

Очерки, эссе, информативные сообщения советских и зарубежных публицистов рассказывают о судьбах книг в современном капиталистическом обществе. Приведены яркие факты преследования прогрессивных книг, пропаганды книг, наполненных ненавистью к социалистическим государствам. Убедительно раскрыт механизм воздействия на умы читателей, рассказано о падении интереса к чтению, тяжелом положении прогрессивных литераторов.Для широкого круга читателей.


Апокалиптический реализм: Научная фантастика А. и Б. Стругацких

Данное исследование частично выполняет задачу восстановления баланса между значимостью творчества Стругацких для современной российской культуры и недополучением им литературоведческого внимания. Оно, впрочем, не предлагает общего анализа места произведений Стругацких в интернациональной научной фантастике. Это исследование скорее рассматривает творчество Стругацких в контексте их собственного литературного и культурного окружения.


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.