Деление на ночь - [2]

Шрифт
Интервал

Поначалу я обнаруживал в том способ закрепить всё, что удастся. Что-то вроде ежедневных отчётов: расписание сегодняшних уроков; прочитанные книги; кто, куда и с кем ходили, как сыграли в баскетбол. Покойный Бродский рассчитывал, что Бог сохраняет всё, но у четырнадцатилетнего мальчика нет ни веры Бродскому, ни надежды на Бога – приходится делать дело самому. Он старается приберечь любую мелочь, каждую монетку, чтобы в своём вознесённом над временем «потом», разложив перед внимательным внутренним зрением накопленные сокровища, колдовством воображения оживить каждого из множества тех себя и каждый тот день, в котором он бросил монетку наудачу и чтобы вернуться.

Память, перечитывая иногда свои записки, собирает меня, собирает всех меня, и с каждым годом нас приходит больше и больше на эти встречи. До какого предела может/будет множиться это число? Сейчас, мне кажется, нас становится так много, что некоторые из нас уже не узнают друг друга и, даже припомнив общее нам всем имя, смотрят с сомнением: «Откуда же я его знаю?..» Впрочем, возможно, это просто огненная вода Мартеля говорит в эту минуту моим голосом, водит моей рукой, касается подушечками пальцев клавиатуры, смайл.


Счастливые люди, полагаю, не ведут дневников. Протянутое изо дня в день описание этих самых дней всегда предполагает взгляд будущего себя-читателя; мы всякий раз вдвоём у монитора. А счастье живёт полнотой настоящего, ему дела нет до послезавтрашнего дня, тем более до послезавтрашнего года. У счастливых людей для разговора есть близкие сейчас, им нет никакой необходимости вести беседы с самим собой – через время или как угодно. В дни, когда я был счастлив, я ничего не писал в дневник (да и откуда бы я взял на это время, скажи). И от времени Веры не осталось ни одного слова, всё оно – как пробел между двумя другими словами, как лакуна – словно бы невидимо заключено в вечных своих границах между записью в день перед её приездом и записью следующего дня после того, как она уехала.

Спать, надо спать. Но иногда меня беспокоит сомнение: день, от которого не осталось записи, – был ли в нём я? Вот чего я по-настоящему боюсь, Алёша.

Вначале

Всё, всё вокруг безвидно и тщетно, и мрак над пропастью.

Только есть ли здесь кто-то? Хотя бы дух?

Тот, кто мог бы отражаться в воде?

Нет.

Темно.

Темно и гулко.

И чуть тревожно.

Из белого шума небытия проступают контуры действительности. Где я?

Идёшь в толпе, теряешься в ней, скользишь между частичками мозглого невского тумана, и тем не менее кажется, что всякий норовит заглянуть в лицо, спросить, наклонив голову влево: «Что? Как?»

А может, и наоборот: сам заглядываешь каждому проходящему в лицо, самоутешаясь, что кого-кого, а тебя-то никто не приметит, ибо кому и на кой ты сдался, только вот всё равно этот самый каждый проходящий перехватывает твой взгляд и как будто осуждающе припечатывает к стене.

А закроешь глаза – темно. Темно и гулко. И чуть тревожно.

Прислонился к надписи «Не прислоняться» и задремал на полминуты. С рёвом поезд вырвался на свободу – на следующую станцию. Кто-то коснулся плеча: выходите, мол? Сквозь сон страшно напугался. Повернулся, стал тыкать пальцем в дверь на уровне солнечного сплетения – мгновенно приобретённая привычка, во сне казалось, что ещё там и вокруг не родное метро, а тамошний трамвай, а значит, и на кнопку надо нажимать перед выходом. Но кнопка не нащупалась, а двери открылись сами. Машинально подался вперёд и стал озираться – что же за станция-то? Может, уже и выходить пора? Но нет. Вроде бы, нет. Вернулся в вагон.

А ну как это и вправду долг? Идиотская фраза. Порожняя пустота в вакууме – так Елена говорит, а если Елена говорит, то, значит, надо слушать. Либо должен, либо нет. Не взаправду нельзя быть должным. Да и вообще, к чему строить из себя героя, жертвенника? Либо да, либо нет. Сказал нет – гуляй смело, сказал что-то другое – не жужжи и разбирайся. Лёва не зря повторял, мол, в поговорке «взялся за гуж – не говори, что не дюж» скрыт огромный смысл, это, по сути, единственный пункт всеобщего кодекса чести.

Но в том-то и дело, что он ни за что не взялся. Помялся чуток, побормотал, да и свёл тему бог знает к чему, хотя первым делом хотелось заявить чуть ли не матом: батенька, да вы что, совсем, что ли, ополоумели? Но почему-то не заявил. Невнятные кивки и междометья – вот и весь итог беседы. Внешний итог. Сомнение-то этот не особо приятный старикашка посеял успешно, как выясняется. Судить надо по результату, постоянно напоминал Громов в те годы, когда они регулярно общались по разным делам. Результат всего – он, сразу после утомительного перелёта с пересадкой и сменой аэропорта в Москве, задуренный рабочими делами, терзаемый рядом предсказуемых желаний, прямиком из Пулково поехал к нему («До меня из Пулково очень близко. Я на Электросиле живу. Берите машину»), а теперь направляется, конечно, домой для удовлетворения всех этих нужд и потребностей, но думает-то о чём? О старикашке и о его предложении.

Там ощущение от толпы в общественном транспорте совсем другое. Во-первых, даже с базовым немецким почти ни черта не понимаешь, о чём они говорят. Хотя, судя по лицам и интонациям, о чём-то необременительном. А во-вторых, люди там ездят на короткие расстояния. Попутчики меняются быстро, не успеваешь к ним привыкнуть, не успеваешь почувствовать с ними противоестественное единение, не вырабатывается пресловутое чувство локтя, будь оно неладно. Не то что в Петербурге (и в Москве, конечно): если нет безумной давки и есть желание, можно придумать каждому биографию, с кем-то подружиться, кому-то врезать, а с кем-то и переспать. Давным-давно, ещё в студенчестве, он придумал смешную игру: представлял, может ли сосед по вагону метро быть его профессором. И с самых что ни на есть младых ногтей понимал, что смотреть надо на лицо и на глаза, а не на одежду. (Ныне покойный Вениамин Петрович одевался чуть ли не как бомж, и шапку зимой почему-то носил детскую, с помпончиком, но какой был взгляд!) Однако сейчас дико хотелось влиться в ту толпу, чтобы никто не смотрел и не анализировал его. Потому что нынче, кажется, его анализируют все – как нарочно.


Еще от автора Григорий Леонидович Аросев
Владимир Набоков, отец Владимира Набокова

Когда мы слышим имя Владимир Набоков, мы сразу же думаем о знаменитом писателе. Это справедливо, однако то же имя носил отец литератора, бывший личностью по-настоящему значимой, весомой и в свое время весьма известной. Именно поэтому первые двадцать лет писательства Владимир Владимирович издавался под псевдонимом Сирин – чтобы его не путали с отцом. Сведений о Набокове-старшем сохранилось немало, есть посвященные ему исследования, но все равно остается много темных пятен, неясностей, неточностей. Эти лакуны восполняет первая полная биография Владимира Дмитриевича Набокова, написанная берлинским писателем Григорием Аросевым. В живой и увлекательной книге автор отвечает на многие вопросы о самом Набокове, о его взглядах, о его семье и детях – в том числе об отношениях со старшим сыном, впоследствии прославившим фамилию на весь мир.


Рекомендуем почитать
Бей ниже пояса, бей наповал

Два предприимчивых и храбрых друга живут случайными заработками. То в их руки попадает лучший экземпляр коллекции часов («Говорящие часы»), то на чужой жетон они выигрывают кучу денег («Честная игра»), а то вдруг становятся владельцами прав на песню и заодно свидетелями убийства ее автора («Бей ниже пояса, бей наповал»). А это делает их существование интересным, но порой небезопасным.


Говорящие часы

Два предприимчивых и храбрых друга живут случайными заработками. То в их руки попадает лучший экземпляр коллекции часов («Говорящие часы»), то на чужой жетон они выигрывают кучу денег («Честная игра»), а то вдруг становятся владельцами прав на песню и заодно свидетелями убийства ее автора («Бей ниже пояса, бей наповал»). А это делает их существование интересным, но порой небезопасным.


Лучшее прощение — месть

Этот остросюжетный детектив рассказывает о преступлениях международной мафии — ее самого «интеллектуального» крыла, занимающегося похищением, сбытом и фальсификацией художественных ценностей, а затем пускающие «отмытые» деньги на оружие, наркотики, подкуп политиков, террористические акты.Противостояние организованной, щедро финансируемой преступности и следователей-одиночек, рядовых сотрудников Интерпола создает напряженное силовое поле этого захватывающего романа. В книге есть все, чем привлекателен детективный жанр: хитроумные преступления, таинственные убийства, тонкие расследования, неожиданные разоблачения.


Гебдомерос

Джорджо де Кирико – основоположник метафизической школы живописи, вестником которой в России был Михаил Врубель. Его известное кредо «иллюзионировать душу», его влюбленность в странное, обращение к образам Библии – все это явилось своего рода предтечей Кирико.В литературе итальянский художник проявил себя как незаурядный последователь «отцов модернизма» Франца Кафки и Джеймса Джойса. Эта книга – автобиография, но автобиография, не имеющая общего с жизнеописанием и временной последовательностью. Чтобы окунуться в атмосферу повествования, читателю с самого начала необходимо ощутить себя странником и по доброй воле отправиться по лабиринтам памяти таинственного Гебдомероса.


Игра по-крупному

На этот раз у Александра Турецкого особенно трудная и опасная работа. Похищают сына Президента кавказской республики, который является козырной картой в широкомасштабной международной игре. Сулящая бешеные прибыли акция привлекает внимание крупнейших концернов, мафии и кое-кого еще…


Отложенное убийство

Занимаясь расследованием дела преступного синдиката «Хостинский комплекс», подмявшего под себя Сочи и другие города Черноморского побережья, старший помощник генерального прокурора Александр Турецкий и заместитель директора Департамента уголовного розыска Вячеслав Грязнов еще не знали, что обвиняемые вынесли им смертельный приговор. Прибывшим на помощь сотрудникам агентства «Глория» пришлось не только спасать захваченных бандитами родственников мэра города Сочи, посмевшего противостоять преступному сообществу, но и заниматься поисками убийцы, который во что бы то ни стало хочет привести приговор воровской сходки в исполнение…