Гальченко, по словам его, особенно злило то, что немцы опиваются нашей водой. «Капли воды не дал бы им, — вспоминал он впоследствии. — Пусть бы подохли все от жажды в своей подлодке!»
Напившись и умывшись, гитлеровцы затеяли играть в чехарду и в салки. Представляете? Земля дрожала от топота их сапог. И не удивительно! Подлодка — это же плавучий стальной коридор. В нем не больно-то разгуляешься и напрыгаешься! А у Ведьминого Носа — простор, солнце, свежий, бодрящий воздух!
Ну, подлинно подгадали наши связисты к самому шабашу ведьм!
«Но что произойдет, — продолжал думать Гальченко, — если кто-нибудь из этих беспечно орущих и хохочущих молодых парней, расскакавшись, приблизится еще метров на десять, заглянет невзначай по эту сторону высокого мыса и увидит нас и нашу шлюпку? Что тогда?»
Об этом, конечно, думал и Тюрин.
Он толкнул Гальченко в бок:
— Гранаты!
А сам, не оглядываясь, подтянул под правый локоть винтовку.
Гранаты лежали в шлюпке. Гальченко быстро сползал за ними и снова улегся рядом с Тюриным.
Его трясло от нетерпения. Живыми все равно отсюда не уйти. Скорей бы тогда бой! Он представлял себе, как раскрасневшаяся харя появляется над кочками. Смотрит на советских связистов, продолжая улыбаться по инерции. И вдруг беззаботной, глупой улыбки как не бывало! Секунда замешательства, и…
Воспользоваться этой секундой! Подняться во весь рост и забросать всю веселую бражку по ту сторону мыса гранатами, прежде чем гитлеровец успеет крикнуть, предупредить своих камрадов!
Не было бы старшого — Тюрина, — наверное, Гальченко так бы и сделал. Глупо, конечно! Ну, разорвал бы в клочья нескольких гитлеровцев и сам бы погиб под пулями, а дальше что? Подлодка благополучно ушла бы в море, и о ней на посту ничего бы не узнали.
Старшой беспокоился о том же, о чем и Гальченко. Опять толкнул его в бок.
— Слышь-ка, — зашептал он над ухом, — а ведь бодяга эта надолго!
— Какая бодяга?
— Заряжаться будут долго. Часа два-три, если не больше, протыркаются с этим.
— Ну и что?
— А то, что мотай-ка живым духом на пост! Доложишь мичману про лодку.
— Как же я оставлю вас, товарищ Тюрин? Умрем, так вместе!
— Вишь ты: умрем! Кому это нужно, что мы оба умрем? Первую заповедь связиста забыл? «Что увидел, сразу о том докладывай!» Зачем немцы, по-твоему, у Ведьмина Носа околачиваются? Может, караван наш подстерегают?
— А вдруг они сунутся сюда?
— А вдруг да и не сунутся? Ишь как распрыгались! И грязи много на мысу. Они же чистоплотные. Не захотят грязь на сапогах в свою подлодку тащить. Ну, а уж если сунутся, так я же не один. Гранаты и винтовка при мне! В случае чего, я прикрою тебя огнем.
Гальченко все еще колебался.
— Иди, иди! — грозным шепотом повторил Тюрин. — Я тебе приказываю!
Гальченко, распластавшись, как черепаха, пополз в сторону.
По его словам, невыносимо раздражали хлюпанье и причмокивание оползающего мокрого песка, пугающе громкие — так казалось Гальченко. Но он надеялся, что предательские звуки эти заглушит равномерный гул прибоя.
Наконец он выбрался на моховую подстилку, которая бесшумно и мягко пружинила под ним.
Пришлось сделать довольно большой крюк, чтобы, прячась в разлогах и за кочками, отдалиться на достаточное расстояние от гитлеровцев, резвившихся на берегу, как школьники.
Впрочем, они так поглощены были своими играми, что даже не оглядывались на привычно безлюдную тундру. А вахтенный сигнальщик на подлодке, вероятно, смотрел только в сторону моря, хотя ему положено вести круговой обзор.
Наконец, километрах в двух от берега, Гальченко поднялся и побежал.
Как я понимаю, это был почти марафон.
Прямиком по тундре намного ближе до поста, чем морем вдоль извилистого берега, и все же, думаю, насчитывалось километров двенадцать, не меньше.
Гальченко пробежал их одним духом, не останавливаясь. Причем, заметьте, бежал не по ровной дорожке, а по сырой кочковатой тундре.
Моховой покров достигает там, насколько я помню, толщины трех метров — запросто выдерживает летом тяжесть собачьей упряжки и саней с седоком. Однако в тундре много болотистых участков, где мох ненадежен.
Гальченко обегал их, так же как и высокие торфяные кочки, встававшие, как надолбы, на его пути.
Он перепрыгивал с разбега лужи, спотыкался, оскальзывался. Яловые сапоги не были приспособлены для такого бега. Вдобавок на них сразу же налипли комья раскисшей глины. Тогда Гальченко скинул сапоги, забросил их за спину и побежал налегке — босиком. Нет, не ощущал, по его словам, стужи, которая исходила от промороженной насквозь земли. Наоборот! Влажный мох приятно охлаждал разгоряченные ступни.
Посмотрела бы на него мать! Причитая, кинулась бы, наверное, готовить растирания-притирания и горячую ножную ванну с горчицей.
Споткнувшись о кочку, Гальченко упал. И снова запах тундры ударил ему в лицо.
Тут только — лежа — почувствовал он, что силы его на исходе. Чего бы на свете не отдал, лишь бы продолжать лежать так, не шевелясь, час, другой, чувствуя, как силы мало-помалу возвращаются к нему…
Но он переборол себя, вскочил и побежал. Ветер подталкивал его в спину. Когда они шли с Тюриным на веслах к Ведьминому Носу, ветер дул навстречу, тормозя движение. Сейчас он, спасибо ему, был с Гальченко заодно. Он торопил, подгонял, настойчиво свистел в уши: «Скорей, скорей!»