— Что же, пожалуйста, расскажите нам, это интересно.
— Товарищи, — обратился Феофан к публике, приободрившейся, явно заинтересовавшейся его персоной, — в монастырской звоннице было сорок колоколов, это очень много, и один звончее другого. А медь да олово на самый крупный колокол послал лично Борис Годунов, царь то есть. Отлили его сами монахи и назвали «Борисович», по цареву имени. Весил он двадцать тонн, как Царь-колокол московский, — это Феофан маленько для красоты рассказа приврал. — Звонкий был, на все Белое море гудел.
— А куда делись колокола-то? — расспрашивала публика.
— Куда-куда, на нужды народного хозяйства, на оборону нашей страны. Переплавили их...
— И «Борисовича» переплавили?
— Нет, с «Борисовичем» у них промашка получилась. Погрузили его на баржу, только в море с Соловков вывезли, он проломил доски и ушел на дно... Не дался «Борисович», лежит где-то...
Народ облегченно вздохнул: не дался «Борисович»!
Феофан пошел дальше. Он нашел то, что искал, в самом дальнем углу, в полуподвале приземистого и мрачноватого двухэтажного здания, грязно-желтого, с выщербленными стенами. Здание похоже было на маленькую крепость, потому что имело двухметровые стены и глубокие узкие окна-бойницы. На толстенных полукруглых дверях висела табличка «Реставрационные мастерские». Феофан толкнул дверь. На верстаке стояла бутылка портвейна, почти что выпитая, рядом, на верстаке же, сидел мужик с иссиня-черной бородой и в длинном, посыпанном стружкой халате. В правой руке он держал стакан, левой ухватился за край верстака. Посреди мастерской на низенькой табуретке сидел другой мужик, тоже в халате и с бородой (только посветлее), и тесал топором чурку. Попадал он по ней не всегда, частенько промахивался, и топор втыкался в пол, мужик при этом матюгался.
— Привет ударникам умственного труда! — провозгласил Феофан с порога.
— Не с этого начинаешь, — вяло ответил мужик с верстака и допил портвейн. После этого сильно икнул.
— Намек понял, исправлюсь, — пообещал Феофан и представился: — Павловский, корреспондент газеты «Северный комсомолец», — вытащил блокнот из кармана.
Чернобородый молча задвинул недопитую бутылку куда-то за спину, за верстак, при этом чуть не сполз со своего сиденья, но быстро выправился, расхорохорился, забубнил:
— Комсомол — это хорошо... Гтов я за ним, здрав штаны, бежать, за комсомолом...
Светлобородый никак не отреагировал, только спросил:
— Материал критический или хвалебный нужен? — Видно, неплохо разбирался в журналистике, уже сталкивался с ней при каких-то обстоятельствах.
— Сейчас вот интервью возьму — и посмотрим.
— У кого брать будете, у меня или у него? — спросил мужик с верстака и снова неожиданно икнул, будто ойкнул. — Если что, я готов, меня зовут Павел Константинович, напарника — Евгений Александрович.
Феофан оценил: потрезвее, похоже, был светлобородый, и начал с него.
— Скажите, чем вы тут занимаетесь?
— Вообще или сейчас? — попросил уточнить Евгений Александрович и смазал по чурочке.
— Для начала вообще.
— Мы реставрируем Соловецкий монастырь, — твердо ответил интервьюируемый и по-газетному добавил: — Наша задача его восстановить.
— Та-ак, — сказал Феофан, — и много вас тут, реставраторов?
— Двое мастеров нас, я да Павел Константинович.
— И все?
— Студенты еще помогают, приезжают иногда...
— Скоро все восстановите?
— Трудно сказать, дело творческое...
— Та-ак, а сейчас чем занимаетесь?
— Лемешины тешем из осины, лемех, так сказать, для головок церквей.
— Много в день вытесываете?
— По-разному, дело творческое...
Топор опять не попал по чурочке, воткнулся в пол. Евгений Александрович качнулся на табуретке.
«Вот работнички! — со злостью размышлял Феофан, возвращаясь на теплоход. — Эти нареставрируют, сто лет так будут восстанавливать Соловки...»
6
На лопшеньгский рейд стали под вечер. Солнце, разогретое за день, раскаленное, прожигало себе путь к горизонту. От берега к теплоходу спешили — стучали разноцветные дорки.
Феофану не хотелось расставаться с Сергием, он привык к этому волосатому, незаметному с виду парню с чисто детской душой.
— Поехали ко мне, Серега, а? Вместе жить будем, рыбу ловить, места у меня хватит... Бабу подберем, детей нарожаешь... Помором настоящим сделаесся...
Говорил он так несколько развязно и паясничал, чтобы скрыть тягость прощания. Он знал, что не поедет к нему Сергий, совсем не потому не поедет, что отвергает простого рыбака Фаню и их нелегкий рыбацкий труд, а лишь потому, что у него своя жизнь. А жаль, что не будет в Лопшеньге Сергия, — мало таких... Почти и нет-то таких.
Сергий просил приезжать в гости. В голубых глазах его стояла искренняя печаль. И пока Феофан мог из убегающей от теплохода дорки разглядеть его лицо, видел, как Сергий все время то ли говорил, то ли шептал ему что-то вослед. И махал рукой. А Феофан стоял в лодке, кричал вполголоса то ли ему, то ли себе:
— Понял я тебя, поня-ал!
Ночью, после вечерней нервотрепки, устроенной бригадиром Пищихиным, Феофану приснилось, что колокол «Борисович», лежа на морском дне, не молчит, а монотонно издает тихий погребальный звон. Вода над колоколом будто бы покрыта толстым-толстым льдом, а на том льду сидят, прижавшись друг к другу, три уставшие и озябшие сестры — Красота, Гармония и Любовь, постаревшие и седые, и слушают колокольный звон, плачут над «Борисовичем». И Феофан бежит и бежит к ним из дальнего далека, с какого-то крайнего морского угла, бежит медленно, постоянно спотыкается о торосы и падает. Он несет за пазухой горящую свечку, чтобы отогреть, чтобы выручить бедных этих старух.