После резки и раздачи обычно я вытряхивал мешковину, на которой резали хлеб, кому-то в руки. Но на этот раз не успел сделать этого последнего движения.
Из темноты класса, откуда-то из коридора приблизилась фигура, в которой я с трудом узнал нашего учителя пения из первого класса гимназии, нашего городского капельмейстера Александрова. Он был, разумеется, в штатском, в каком-то кургузом пальто не по росту. Пение у нас давно не преподавалось как буржуазная наука, и не было жертв — дискриминированных только потому, что у них музыкального слуха нет.
Я с трудом узнал капельмейстера.
— Разрешите мне, — сказал Александров приглушенно, — собрать эти крошки хлеба. У меня — курочки, курочки есть просят.
— Собирайте, — разрешил я, — и Александров умелым движением повернул мешковину и вывел все хлебные крошки себе на ладонь. С ладони он пересыпал крошки в какую-то торбочку, мешочек, но торбочка была невелика. Я спрятал нож, мешковину и пошел домой. Выбираясь из коридора школы, я увидел Александрова, вытряхивавшего себе в рот крошки.
Третий раз судьба свела нас еще через два года. Начался НЭП, и в родной город к отцу явилась его родная, дочь. Не более не менее как балетная артистка. И не просто балетная артистка, а сама Мария дАрто — таков был псевдоним этой популярной, прогрессивной, вошедшей в историю русского балета артистки, подруги великой Комиссаржевской. Мария дАрто провела в Вологде несколько концертов, но сразу было видно, что балерина отяжелела, что ей не поспеть за бойкой чечеткой местной «Синей блузы». И Мария д'Арто покинула Вологду.
Александров, ее старик-отец, посещал, разумеется, все концерты своей любимицы, да еще артистки такой прогрессивной славы. Александров, одетый в лучший костюм, чуть припахивающий нафталином, сидел в первом ряду, ловя каждое слово, каждое движение знаменитости.
Следующим важным рубежом на моем пути к музам был урок рисования. Рисование началось не с начала года, как пение, и я был предупрежден дома, что я не Рембрандт и не Репин, спросу с меня в школе будет немного, как и интереса к моим многочисленным зверькам, человечкам, домам — похожим больше на иконы в церкви, чем на произведения настоящего художника, обладающего знанием перспективы. Однако я должен очень внимательно вести себя на уроках рисования — ибо учитель Трапицын, преподававший две науки — чистописание и рисование — родной брат нашего архиерея Александра Трапицына и даже живет в архиерейском доме — в соседстве с нами.
Рыжий, пухлый господин Трапицын, по-видимому, и от своего брата получил указание как действовать с дерзкими школьниками, потому что никакого интереса моя личность в нем не вызывала. Я срисовывал какие-то кубы, цилиндры, сдавал контрольные работы, получал оценки — пятерки, не ниже четверок, ибо главное тут оценивалось — внимание, добросовестность выполнения задания — и все.
С революцией Трапицын исчез из нашего города, из нашей гимназии, из нашего класса, из моей жизни — навсегда.
Уроки рисования не были для меня ни скучными, ни веселыми, не хуже и не лучше математики и русского языка, И пятерки за них я получал так же, точно таким же способом, как и за. решение арифметических задач. Но первого и единственного урока пения я не забыл никогда.
После архиерейского брата, носившего фамилию Трапицына, а не Трапицына, как легко запоминалось, перебирая в уме звуковую основу фамилии — первые уроки геометрии мы уже получили, — я подумал, что наш учитель рисования — не от «тряпки», что было бы слишком для архиерейского брата, а от трапеции. Трапицын от трапеции. В этом нечто благородное, достойное. Но исчез с революцией Трапицин, и я перестал думать о правильном произнесении его фамилии; тем более что имя у учителя рисования было вполне подходящее — «Аполлон», Аполлон Александрович! Я уже забыл думать о своем живописном образовании, продолжал рисовать свои домики, как вдруг году в восемнадцатом, что ли, было объявлено, что наш класс примет новый учитель рисования Александр Николаевич Россет — прямой родственник фрейлины Смирновой, приятельницы Пушкина и Гоголя, калужской губернаторши.
Но о калужской губернаторше мы еще ничего тогда не знали и встретили нового учителя со страстным интересом. Казалось, именно он написал «Евгения Онегина» и «Пиковую даму».
Россет нас не разочаровал, одетый в черный отутюженный костюм, в сверкающей белизной накрахмаленной рубашке, с платочком, сложенным каким-то необыкновенным углом, новый преподаватель был сама учтивость.
Сейчас все ученики засели за рисунки — поставлен был для всех не то цилиндр, не то куб — белый, на подставке, и каждый на ватмане или просто белой бумаге попытался уловить душу этого белого куба.
Все еще рассчитывая, что пламя Микель-Анджело наверняка горит в моей душе, я, не жалея времени, изображал белый куб со всей строгостью того небольшого реалистического багажа, который был внесен в мою душу Аполлоном Трапицыным, а также и всем уровнем и вкусом тогдашнего русского искусства.
Все мои тридцать соседей сделали то же самое.
Россет собрал рисунки и сел за учительский стол.
— Ну, — сказал он, смешивая и перекладывая наши листочки, тасуя их вверх-вниз, как колоду карт, — художников среди вас — нет. И я не ставлю задачу сделать из вас художников. Художниками надо родиться. А вот графически грамотными людьми можно стать, и этому я вас выучу.