И начинаю я понимать, что вот они у Сонюшки где — в кулаке! И скажи она тут: по домам, станишники! — вся эта орава бородатая наметом по станицам сыпанет. Вот тут и преклонился я окончательно перед ее женским оперативным соображением и весь душой просветлел.
Однако рановато я возрадовался. Уловили и офицеры, что клином вбивает свою тетрадочку Софья между ними и войском. И тут проглядел я главное: господа офицеры, видать, сговорились. Уловил я в самый последний момент, как дуло нагана между плечами со второго ряда просунулось, и хватило мне времени, чтобы Соню заслонить.
Получил пулю под самую ключицу, стал заваливаться, с седла. Напоследок увидел одно: казаки этого офицера в грязь топчут, ровно гопака отплясывают, и под ногами у них рыжее месиво.
Ну вот. Очнулся уже в хате у станичника Стеценко. Четыре сотни меня на носилках в тот же час до его хаты проводили, бабку знахарку приставили и сами по домам разъехались. Офицеров они потом, оказалось, восемь голов под горячую руку порешили, остальные успели деру дать.
Вот такие пироги с котятами, дорогой наш Евграф Степанович. Признаться, домой тянет невозможно, ребят своих повидать тоже не терпится, хотя и навещают они меня по очереди.
Остается последнее пожелание, лично на вас, Евграф Степанович, нацеленное. И высказал бы я его всенародно, как начальник оперотдела, не будь Софьюшка моей женой. А так — только вам. Орден бы ей надо, товарищ Быков, поскольку расформирование банды — дело исключительно ее рук и ее высокой душевности. А я при ней оказался лишь в качестве охраны.
На этом заканчиваю.
Григорий Аврамов.
P. S. Кто бы вы думали был у меня? Некий Юша, бывший помощник Федякина в штабных делах. Они теперь с Фаризой, сестрой Митцинского, живут у матери и няньки Федякина — две старушки, обе на ладан дышат. Рассказал мне этот юноша, что за день до смерти позвал его полковник и сказал: «Хватит, молодой человек, бабиться, бери-ка ты Фаризу и дуйте к моей матери в станицу Притеречную. И вам спасение, и старухам отрада. А всякие мятежи устраивать — это дело пропащее, стариковское, и мараться в нем суждено тем, у кого душа неприкаянной мается и руки в народной крови».
Поговорил я с Юшой основательно, насколько здоровья хватало, — в голове у него немало для нас интересного скопилось.
Скоро он будет у вас, обещал. Будет, куда ему деваться.
. . . . . . . . .
Спустя месяц их привезли в госпиталь одновременно: Аврамова и Ташу Алиеву. Ташу поместили в родильное отделение, и к вечеру у нее начались схватки. К утру родился мальчик. Но, измаявшись и произведя на свет новую жизнь, Ташу скончалась.
Софью пустили в этот день к Аврамову ненадолго. Потом она пошла в родильное отделение, взяла на руки сверток с ребенком, подошла с ним к окну, сказала тихо:
— Смотри, человечек... поплачь, если сможешь.
Внизу через пустынный больничный двор несли Ташу. Потом гроб повезли через улицу к кладбищу.
Над ними в хмурой зимней мороси угадывался обглоданный вечной стужей и веками Кавказский хребет.
Малыш на руках Рутовой вдруг запоздало заворочался, заголосил требовательно и сердито.
— Смотри, какие мы грозные! — удивилась Рутова. — Ну идем, кормиться будем. Трудно тебе придется на этом свете, человечек.
Защемило в пронзительной жалости сердце. Подумала она устало, печально, что полгода, прожитые рядом с Аврамовым, равны, пожалуй, всей ее прежней жизни.
Но взрослой она стала лишь теперь, вырвавшись из циркового опилочного кольца, пройдя через пронзительное счастье любви и полынную горечь утрат. Она познала цену высокой идеи, завладевшей умами миллионов, причастилась к ней всем своим существом и осознала свое кровное с ней родство, ибо новый мир, как и этот человечек у нее на руках, рождался в извечных муках.
И тем он был дороже каждому, причастному к рождению.