Бумажный герой - [9]
– Если так, то вот что тебе предлагаю: сотвори наконец-то величавый образ. Пусть тоже будет пазл, но теперь из ярких деталей. Пускай тоже фоторобот. А я готов стать тайным соглядатаем, – уворовывать, как и ты делал, внешние приметы гения у каждого, кто обладает хотя бы мельчайшей. Ведь если гений эпохи и впрямь существует, в чем меня убедила несомненность явления, – он столь очевиден, что не просто мысль и обобщение, а обязан существовать во плоти, – притом, пускай и не все, но многие припорошены золотыми блестками его гениальности. Ты вооружишь меня образом, а я отыщу его в жизни, узнаю наконец, кто мне, возможно, с колыбели потихоньку нашептывал чуждые и оттого тревожные мысли. (Все-таки проговорился.) А коль не отыщу, так пусть портрет висит на стенке, став чем-то вроде иконы, чтоб все же было к кому воззвать в безблагодатной вселенной.
Уж не знаю, отчего я вдруг себя вообразил знатоком гениальности. Но изголодавшийся не лучший ли дегустатор? Впрочем, вряд ли, голодному лишь бы насытиться. Живописец наверняка и не предполагал, чем обернется беседа. Обычно те бывали бескорыстны, чуть взаимно снисходительны, а теперь я даже не обращался с просьбой, но предлагал своего рода сообщничество. Не уверен, что художник считал меня достойным того. Но уговаривать его не пришлось. Можно сказать, он принял заказ, который я обязался оплатить, даже щедро. Но и все-таки, не исключу, что и самому живописцу показалось заманчивым изобразить возможного владельца недоступного ему жилища. По своей воле дерзнуть он уже вряд ли бы решился, но теперь был направляем моим всегда безотказным упорством. Мог бы я обратиться и к выдающемуся художнику, однако мой отчего-то показался наиболее подходящим. Так что я озадачил его заказом не лишь под влияньем мгновенного порыва.
Последняя свеча в банке, зачадив, догорела. Тогда вновь померкли картины, чуть извращенные иль приукрашенные немного безумным ночным освещеньем. Стихли таинственные ночные шелесты. Занимался печальный рассвет, призвав к делам века сего. Я покинул художника, теперь безмятежно
Родня
дремавшего в кресле, вдохновленный новой, хотя уже предугаданной наперед жизненной задачей. Не то чтобы я решил подбирать визуальные детали, тождественные представшему мне лику. Конечно, и это, коль удастся, но главное – не внешнее сходство, а значение, то есть каждая из них должна отозваться всему существу эпохи. Примерно так, друг мой, точней сказать не умею. Я решил не искать гения в книгах, которых прочитал довольно, даже чрезмерно для человека моей среды. Вышел бы какой-то пыльный гений, именно что сухая роза, забытая меж давно пережитых страниц. Да признаться, я к ним и всегда относился, хотя и с любопытством, даже с некоторым почтением, но так же легкомысленно, как относился к женщинам, о чем скажу позже. Так, игра мысли и чувства, – именно что литература.
Я следовал уже предугаданному плану, то есть начал изысканье с моего раннего детства, когда любой шепоток, заговор может оказаться навек запечатленным в наивной и вязкой, как пластилин, душе младенца. Где и пытаться найти притаившегося гения эпохи, как не в каком-либо закутке моей ранней жизни? Не надеясь, как уже сказал, на беспамятных друзей, я решил призвать в помощь память моих родителей, чье знакомство со мной продолжительней моего собственного, хотя уж давно отвык к ним обращаться за подмогой. Они и так одарили меня щедро всем тем, что имели сами. С детства поместили меня в замечательно ими обустроенный мирок, нетрагичный и уютный, причем пластичный и устойчивый, вовсе не сухой, – как случалось, хрустели иные мирки, раздавленные небрежным колесом истории. Не хотелось бы думать, что трагедия брезгует нашим семейством. Мир моих родителей напоминал стойкое растение, исторические ураганы лишь заставляли трепетать его настойчивый стебель. Это был дивный мир, нетрагичный до самого донца, расписанный от истока жизни до последнего часа, от младенческого вскрика до гражданской панихиды. Тот мирок, что угнездился в моей душе, как я и сам собой в этом мирке угнездился. В том была их и мудрость, а не только одно простодушие, поскольку этот мирок с его идущими чередой благодатными буднями, был изобилен всем, чтобы там прожить и умереть достойно. Он был столь симпатично обыден, его основания настолько прочны, что я, казалось, избавлен своими родителями даже от донной душевной мути, потому – сплошное огорченье и обида любому психоаналитику. Было трудно предположить, что в этот бастион трудовых будней способен проникнуть гений эпохи. Однако он веет, где хочет, и, наверно, велик во всем – равно способен затаиться под личиной обыденности, как и предстать в своей силе и славе. Наверняка он предпочитал таиться, иначе б был понят всеми, отовсюду заметен. Поэтому стоило его поискать в самом скрупулезно обыденном существовании. Ведь все ж паре-тройке чудаков удалось каким-то непонятным образом приблудиться к размеренной родительской жизни.
Должен сказать, вовсе не желая принизить своих отца и мать, что родительская мудрость была все-таки не индивидульной, а родовой. Никого из своих предков и родичей я даже не рассматривал в качестве кандидата в демиурги. Это не значит, что все они были вовсе лишены чудачеств или приметных свойств, заставлявших чуть поигрывать листву родового древа, однако тем не нарушая общую мудрую безликость семейства. Чудачества бывали мелкими, житейскими, но им, как и пустячным событиям вроде мезальянса и адюльтера, в семье придавали чуть не историческое значение. Сберегались и памятные фразы, афоризмы семейной мудрости. Так мой двоюродный прадед, вернувшись уж не помню с которой из былых войн, обнаружил, что его жена, глуповатая баба, даже не из голода, а по дури продала их дом. На ее предложение снять номер в гостинице дед исторически ответил: «В гостиницу я позову кого-нибудь получше». Это, как считалось, находчивое хамство вошло в семейный обиход вместе с горсткой анекдотов о каком-то другом дальнем дядюшке, умершем прежде, чем я родился, который был «богачом, игроком и кутилой». Думаю, свойства, сильно преувеличенные моим непривычным к разгулу семейством.
Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.
«А все так и сложилось — как нарочно, будто подстроил кто. И жена Арсению досталась такая, что только держись. Что называется — черт подсунул. Арсений про Васену Власьевну так и говорил: нечистый сосватал. Другой бы давно сбежал куда глаза глядят, а Арсений ничего, вроде бы даже приладился как-то».
В этой книге собраны небольшие лирические рассказы. «Ещё в раннем детстве, в деревенском моём детстве, я поняла, что можно разговаривать с деревьями, перекликаться с птицами, говорить с облаками. В самые тяжёлые минуты жизни уходила я к ним, к тому неживому, что было для меня самым живым. И теперь, когда душа моя выжжена, только к небу, деревьям и цветам могу обращаться я на равных — они поймут». Книга издана при поддержке Министерства культуры РФ и Московского союза литераторов.
Жестокая и смешная сказка с множеством натуралистичных сцен насилия. Читается за 20-30 минут. Прекрасно подойдет для странного летнего вечера. «Жук, что ел жуков» – это макросъемка мира, что скрыт от нас в траве и листве. Здесь зарождаются и гибнут народы, кипят войны и революции, а один человеческий день составляет целую эпоху. Вместе с Жуком и Клещом вы отправитесь в опасное путешествие с не менее опасными последствиями.
Первая часть из серии "Упадальщики". Большое сюрреалистическое приключение главной героини подано в гротескной форме, однако не лишено подлинного драматизма. История начинается с трагического периода, когда Ромуальде пришлось распрощаться с собственными иллюзиями. В это же время она потеряла единственного дорогого ей человека. «За каждым чудом может скрываться чья-то любовь», – говорил её отец. Познавшей чудо Ромуальде предстояло найти любовь. Содержит нецензурную брань.
Новый роман Елены Катишонок продолжает дилогию «Жили-были старик со старухой» и «Против часовой стрелки». В том же старом городе живут потомки Ивановых. Странным образом судьбы героев пересекаются в Старом Доме из романа «Когда уходит человек», и в настоящее властно и неизбежно вклинивается прошлое. Вторая мировая война глазами девушки-остарбайтера; жестокая борьба в науке, которую помнит чудак-литературовед; старая политическая игра, приводящая человека в сумасшедший дом… «Свет в окне» – роман о любви и горечи.
Один из главных «героев» романа — время. Оно властно меняет человеческие судьбы и названия улиц, перелистывая поколения, словно страницы книги. Время своенравно распоряжается судьбой главной героини, Ирины. Родила двоих детей, но вырастила и воспитала троих. Кристально честный человек, она едва не попадает в тюрьму… Когда после войны Ирина возвращается в родной город, он предстает таким же израненным, как ее собственная жизнь. Дети взрослеют и уже не помнят того, что знает и помнит она. Или не хотят помнить? — Но это означает, что внуки никогда не узнают о прошлом: оно ускользает, не оставляя следа в реальности, однако продолжает жить в памяти, снах и разговорах с теми, которых больше нет.
Роман «Жили-были старик со старухой», по точному слову Майи Кучерской, — повествование о судьбе семьи староверов, заброшенных в начале прошлого века в Остзейский край, там осевших, переживших у синего моря войны, разорение, потери и все-таки выживших, спасенных собственной верностью самым простым, но главным ценностям. «…Эта история захватывает с первой страницы и не отпускает до конца романа. Живые, порой комичные, порой трагические типажи, „вкусный“ говор, забавные и точные „семейные словечки“, трогательная любовь и великое русское терпение — все это сразу берет за душу.
Великое счастье безвестности – такое, как у Владимира Гуркина, – выпадает редкому творцу: это когда твое собственное имя прикрыто, словно обложкой, названием твоего главного произведения. «Любовь и голуби» знают все, они давно живут отдельно от своего автора – как народная песня. А ведь у Гуркина есть еще и «Плач в пригоршню»: «шедевр русской драматургии – никаких сомнений. Куда хочешь ставь – между Островским и Грибоедовым или Сухово-Кобылиным» (Владимир Меньшов). И вообще Гуркин – «подлинное драматургическое изумление, я давно ждала такого национального, народного театра, безжалостного к истории и милосердного к героям» (Людмила Петрушевская)