Карабуш не стал дожидаться поезда. Спустился по низеньким, перекошенным деревянным ступенькам, пересек привокзальную площадь и зашел в первую же лавку. За прилавком стоял подросток-гимназист, должно быть, сын хозяина. Этот мальчик в обшитой золотом тужурке старался быть бесконечно учтивым с покупателями, и, пользуясь этим, Карабуш уселся на подоконнике и стал расспрашивать о ценах всего того, что лежало на прилавках. Он умел, этот Онаке Карабуш, через цены прощупать и работу телеграфной линии, и самочувствие дрожащего, стонущего по ночам земного шара. Все упало в цене, за исключением вил и топоров: эти бесхитростные крестьянские орудия стали раза в три дороже против обычного. Порывшись в карманах, Карабуш купил себе новые вилы, так и не зная, зачем они ему. Но он доверял ценам: раз подорожали, значит, со временем на вилы будет большой спрос.
Обратную дорогу из Памынтен он не помнил. Он всю жизнь удивлялся, каким это образом он вернулся домой. Не то полз, не то шел, не то ехал на чем-то. Покупка новых вил зачислила его в какую-то неведомую ему армию — были одни только вилы, больше ничего не было. Вернуло его на землю удивленное лицо Тинкуцы и ее, как показалось Онакию, очень глупый вопрос:
— Зачем ты их купил?
Шли дни, земля тряслась в сплошной лихорадке, и Онаке стал вспоминать длинную, почти до колен, домотканую рубашку, поясок с блестящей от долгого употребления пряжкой, седые прокуренные усы и большие, подтачиваемые грустью глаза. Из всех этих разрозненных предметов складывался удивительно живой и близкий, так что рукой можно было дотронуться, хмурый и сутуловатый человек. Это видение было очень кстати. Отца своего Онаке чтил необыкновенно, он и теперь, едва только в разговорах мелькнет его имя, вдруг почувствует себя маленьким и беззащитным. И вот странная вещь: хотя отца своего он почти уже не помнил, временами, когда ему становилось трудно, откуда-то выплывала длинная домотканая рубашка, поясок с блестящей пряжкой, седые прокуренные усы. Образ отца был для него иконой, учебником истории, товарищем по несчастью, судьей.
Новые вилы, купленные в Памынтенах, не понравились этому хмурому старику. Оглядев их, он грустно улыбнулся своими большими глазами, произнес про себя, как бы размышляя вслух:
— Повинную голову… Да ты, кажется, и сам это знаешь.
Да, Онакий Карабуш знал эту поговорку. Горькая история его земли, которую на протяжении многих веков рвали, сжигали и грабили, научила предков Карабуша повинно опускать голову перед грозно поднятым мечом. Но Карабуш еще не знал, что покорно опускать голову при полной своей правоте очень трудно, для этого нужно великое мужество, и, не обладай его предки этим мужеством, сегодня, быть может, не было бы ни Сорокской степи, ни Чутуры, ни самого Карабуша.
А покориться тоже нельзя было. Карабуш не стал бы ни за что носить желтый берет, он не любил мак. Кроме того, на него всегда нагоняли тоску военные марши. Песня, думал Онаке, она как дыхание, она незаметна для чужого глаза, она рождается и живет привольно, как ветер над холмами, как вода в своем русле, и незачем без конца припечатывать ее каблуками к земле.
Как-то под утро, когда землю снова залихорадило, у Карабуша во дворе что-то грохнуло. Дико, неестественно заверещала кошка. Она ловила мышей в подвале как раз в ту ночь, когда погребу суждено было обвалиться.
Карабушу, всю жизнь относившемуся к кошкам как к чему-то крайне несерьезному, вдруг стало жалко ее. Он выскочил с лопатой и еще до рассвета стал разбирать обвалившийся погреб. Ему давно хотелось поработать так, чтобы пропотеть до ниточки, а все не попадалось умное дело. Рано утром он отправил сыновей в поле, дабы не раздражали его глупыми советами, и попросил Тинкуцу быть в тот день у него под рукой. Он не то чтобы нуждался в ее помощи, просто работа была важная, и ему будет удобнее, если Тинкуца, наведываясь через каждые пять минут, станет охать и причитать: вот как здорово, вот как ловко! Успех у женщин окрыляет мужчину — Карабуш это понимал не хуже других.
Тинкуца сказала как-то по-бабьему тупо: «Да, конечно, обязательно!» и, собрав огромный узел грязного белья, смоталась на речку. Ее торопили выдуманные свадьбы, она жаждала чистоты и сплетен, а маленькая речушка за Чутурой — это ярмарка всех деревенских новостей. Тинкуца шла посередине деревни, заманивая своим узлом чутурянок, но что-то никто не спешил за ней. К ее великому удивлению, у белых камней, на которых они стирали, решительно никого не было.
И Тинкуца обрадовалась, она удивительно легко умела все оборачивать в свою пользу. Что за беда, тем лучше, что никого нет! Не нужно прятать белье от посторонних глаз, да и мыло можно экономить сколько душе угодно. Замочив весь узел и просидев некоторое время с крохотным кусочком мыла в руках, обдумывая, какие бывают еще обряды по возвращении молодых из церкви, Тинкуца наконец принялась за стирку.
Рук своих она не жалела, а белые камни вообще никогда не жалуются. Она долго и придирчиво выбирала из узелка белье, которое крайне нуждалось в мыле, и всякий раз удивлялась: не пенится это чертово мыло, ну прямо совсем не пенится! Чистое расстилала на травке, чтобы чуть просохло, — легче будет нести домой. Перед самым обедом, расстелив на камне остатки белья и прицелившись мылом, она, легко вскрикнув, уронила мыло в воду, быстро оглянулась, выискивая горячими, обезумевшими глазами, нет ли посторонних. Нет, она была одна на речке. Схватив себя руками за голову, застонав от боли, она стала раскачиваться из стороны в сторону, как вечные, горемычные былинки, умеющие качаться при полном безветрии.