— Говорят, что это дуб! Правда?
— Дура! Это маки.
Тинкуца ходила к соседям погадать на картах, возвращалась румяная, так как они непременно предсказывали появление в доме то бубновых, то трефовых дам. По ночам ей стали сниться музыканты, играющие у них на завалинке, и будто вся Чутура набилась у них во дворе. Она уже чередовала в своем воображении все свадебные обряды, мурлыкала песню о том, что Европа — ее сердце, выпрашивала у Нуцы мази для непокорных сыновних чубов и с наигранной горечью спрашивала Онакия: как же они останутся вдвоем?!
Онакий Карабуш стал часто бриться, иногда брился через день, чего с ним раньше не бывало. Бритва, привезенная когда-то из России, была старенькая, она уже никак не брала в толк, где нужно быть острой, а в каких местах надлежит только скользить по коже. Как правило, бритье кончалось множеством белых бумажных наклеек, облепивших лицо Карабуша, но он нисколько не унывал, так как за бритьем следовало самое приятное.
Гребешок у них был огромный, сделанный бродячим цыганом на долгие годы. По заведенному порядку, когда Онаке брал в руки гребешок, в доме наступала глубокая тишина. Расчесывал он реденькую седую шевелюру мучительно: сначала поднимал высоко над головой гребешок, как бы прицеливаясь, и все лицо его замирало в предчувствии непоправимой беды. Потом, сжав зубы, медленно, казня самого себя, пропахивал гребешком кожу до самого лба. После такой операции, близоруко щурясь, он выискивал улов и, сдув две-три волосинки с гребешка, начинал все сначала.
Бритье всегда было для Карабуша началом какого-то обновления. Но полного покоя ему не давали сложные полузабытые вопросы, дремавшие в нем тугими узлами. Припоминать он их не мог и только, расчесывая голову, удивительно четко нащупывал все, что не устраивало его в этой жизни. Гребешка он, видит бог, никогда не боялся. Стиснутые зубы и выражение безысходности — все это было из другого мира, оно приходило вместе с движением гребешка, и Карабуш расчесывал голову долго, часами, пока не начинала дышать пожаром вся кожа на голове.
А земля по-прежнему стонала по ночам, и вздрагивала вместе с ней протянутая через всю степь телеграфная линия, но желтые береты были сшиты из такого чертова материала, которому никогда не будет износа. Тинкуца с тупым бабьим упорством стала собирать все белые тряпочки, годившиеся на пеленки. По воскресеньям в церкви негде было яблоку упасть, по вечерам возле корчмы затевались драки.
То кусок в горло не лез, то невозможно было насытиться, то Чутуру распирала спесь первых богачей, то она скулила, как нищая, и Онакий Карабуш, бросив цыганский гребешок, решил, что теперь самое время сходить в Памынтены.
Таскался оп туда редко и неохотно. Ему не нравились Памынтены. Это маленькое привокзальное местечко всегда спешило унизить, поиздеваться над его достоинством. Промотавшись по лавкам, по ярмарке, увидев своими глазами огромное количество денег, которые, позванивая, переходили из кармана в карман, Карабуш возвращался домой убитый, посрамленный, раза в четыре беднее, чем сам себя считал. Поэтому, если у него бывали какие-то дела, он поручал их соседям или родственникам. Но просить кого-то, чтобы разузнали, что творится в мире, нельзя, за этим нужно было сходить самому, и он отправился в Памынтены.
Он не знал, какие новости его ждут, хорошие или плохие, и поэтому не решился погнать своих лошадок наугад. Поплелся пешком. Всю дорогу смотрел себе под ноги, словно старался найти какой-то скрытый смысл в том беспорядке, в котором лежали по обочинам дорог булыжники. Его решительно ничего не интересовало из того, что происходило кругом, и, странное дело, он на всю жизнь запомнил эту пешую дорогу в Памынтены. Он запомнил, в каких местах телеграфные провода начали опускаться, а в каких стояли по-прежнему высоко. Запомнил, как выглядели посевы, хотя на них не смотрел; запомнил, кого обогнал, а кто обогнал его; не забыл он, и какие птицы летели над ним, и какие ветры носились по степи, сколько раз солнце тонуло в тучах, и какой был день, какое было число, и как далеко за Нуелушами стучали на маковых плантациях два серых низеньких заморских трактора.
В Памынтенах он первым делом пошел на вокзал и уселся на единственной скамеечке на перроне. Сидел спокойно, терпеливо дожидаясь поезда. Ему было решительно безразлично, какой поезд придет — товарный или пассажирский, его не занимало, с какой стороны он появится и в какую сторону уйдет и остановится или не остановится на вокзале. Важен был сам факт: раз ходят поезда и кто-то куда-то уезжает, кто-то откуда-то возвращается, значит, еще можно жить.
Недалеко от вокзала десяток грузчиков, облепив со всех сторон товарный вагончик, завопили что было мочи: «Взяли, еще раз взяли!» Карабуша всегда охватывал воинственный трепет, когда до него доходило это «еще взяли!». Сорвавшись со скамейки, он засеменил к грузчикам, но пришел слишком поздно. Вагон уже прилип к складским помещениям. Перекинули помост с рампы в открытую дверь вагона. Грузчики торопливо понесли мешки, помост, как ласковая кошка, выгнул спину, а кругом — одни мелкие серо-черные зернышки мака. Прошлогодний урожай начал свое путешествие по белу свету.