– Я из рода Савеловых и втайне про то вам скажу: место занимал мой род в царских палатах повыше их, Хлоповых! И ежели Хлоповы норовили сесть повыше, то сейчас их и выводили вон. Случалось, что пойдет крупная меж бояр ссора и велит государь-батюшка обоих бояр из палат своих вывести; но все же боярин Савелов своего рода не ронял! И по служебным местам Савеловы считались выше Хлоповых. Вот ежели бы не мое сиротство, я бы им отпела, чтоб они и ныне про то не забывали! И Хлопову ничего не дали, никакого имущества, когда выдавали за него жену; а я за собой поместье принесла! И теперь управляет нашим поместьем дед ваш, а мой дядя, боярин Ларион Сергеевич Савелов! И по закону царскому взял за себя именье, должен о всех нас, сиротах, заботиться и печься. И Ларион Сергеевич, дед-то ваш, обеих вас замуж выдаст и всяким добром наделит. И теперь он нас, сирот, не забывает и крестнице своей Паше гостинцы часто шлет.
– Не хлебом единым жив человек! – мрачно проговорила вдруг пятнадцатилетняя Степанида. – Не одно добро нужно нам; а не следует сестрице гнев держать на соседей! Это не по-Божию. В церковь ей надо бы чаще ходить да слово Божие слушать! Да к скромности девичьей привыкать ей пора настает!
Ирина Полуектовна, всегда глядевшая полузакрытыми глазами, вдруг широко раскрыла их и уставилась на дочку.
«Что это? Откуда набралась такой мудрости?» – думала боярыня, дивясь дочке; редко приходилось ей в то время слышать речей разумных от молодых боярышень.
Паша, чувствуя вину свою, краснея, потупилась; но через минуту уже лукаво подмигивала Игнатьевне на сестру Степаниду. Она радовалась, что хоть Игнатьевна не бранила ее. Когда, испросив благословенья родительницы, боярышни ушли в свою опочивальню, Степанида долго сидела еще, не укладываясь спать, и вполголоса, однообразно и мерно читала наставления сестре Паше.
– Да перестанешь ли, боярышня, Степанида Кирилловна, будет ли речам твоим конец? – вступилась за Пашу мамушка Игнатьевна. – За каждым человеком своя вина есть. Ведь и ты, Степанида Кирилловна, не святая, и про тебя родительница не знает, что ты странниц да черниц в кухне угощаешь!
– Разве то дурно, людей Божьих приютить? – возразила Степанида, несколько растерявшись от упрека мамушки.
– Долго ты с ними беседуешь, а о чем – того никому не сказываешь! Разные черницы бывают, а московские черницы и смуты разносят, мало ли их из Москвы повыселили, жить там не позволили! С ними опасливей надо быть. Да отчего, Степанида Кирилловна, ты в постель не ложишься и молитвы при нас не творишь? – допрашивала мамушка. – Вишь, Паша помолилась и спит спокойно!
Молодая боярышня нехотя сбросила с головы повязку из широкой полосы синего бархата; темно-русые косы были тотчас расплетены, и, потушив затем свечу, она стала перед иконами. А мамушка при свете лампады взглядывала, стараясь приметить, как складывала боярышня персты свои на молитву.
Ирине Полуектовне меж тем не спалось в своей опочивальне; вынесенная обида разгорячила ее, и сердце билось беспокойно. Смутили ее также и речи Степаниды, и в голове ее поднимался снова вопрос, откуда набралась она таких речей? Ирина Полуектовна не догадывалась, что речи «о скромности девичьей» слышаны были от мамушки, а другие речи переняты были от черниц, бродивших в их краю.
Зато меньшая боярышня спала крепким сном, позабыв о Хлоповых. Ей снился лес и лесная тропинка, вьющаяся между зелеными кустами, и блеск озер между холмами на обширных болотах; и снился ей темно-серый с длинными ушами заяц, выбежавший на тропинку из кустов можжевельника. Боярышня во сне бежала за ним, а он поддразнивал ее, прыгая перед ней из стороны в сторону и сверкая белым брюшком. И самый храп с посвистом мамушки Игнатьевны и спавшего на лестнице сторожа хотя слышался ей сквозь сон, но превращался в снах ее в пение лесных птиц; он слышался ей будто свист дроздов по деревьям или вроде крика скворцов. Осенний холодок пробирался в терем, а Паше снилось, что лесной ветер веял ей в лицо.
Ночь меж тем проходила над холмистыми равнинами и светлыми озерами Костромы. А наутро начинался обычный порядок жизни в усадьбе Талочановых. Боярыня и боярышни выходили с утра из своих покоев смотреть на работы в поле, и боярышни беседовали с рабочими. С ними же была тут мамушка Игнатьевна, поспешавшая в поле своей дряхлой походкой. Тут же был и сторож Ларька, следовавший всегда за боярышнями, как сторожевая собака; и сзади уже подгонял стадо пастух Лука, древний старец, седой как лунь. К старику Луке подходили обе боярышни и понемногу втягивали его своими расспросами в рассказы о старине. Лука, разламывая краюху хлеба себе на завтрак, садился на траву немного поодаль от боярышень; посыпая хлеб крупной солью из тряпочки, чавкая и щуря подслеповатые глаза, Лука без умолку что-нибудь рассказывал, припоминая прожитую жизнь, войны, пожары и бегство свое из Москвы от нашествия поляков. Боярышни уходили от него, унося в голове своей много тревожных картин из русской жизни. В памяти Луки составилась целая летопись за его долгую, почти столетнюю жизнь. Он соображал, сколько народу убито было в войне с поляками; высчитывал, по различным устным преданиям, сколько бояр казнили на Москве при Иоанне Васильевиче Грозном и сколько боярынь пострижено было в монастыри.