— А меня, говорит, зови — господин Карл. Начал сулить всякие блага от фашистской власти. Потом спрашивает: нет ли каких-нибудь ценностей в семье? Очень важно, чтобы они не пропали. Тут наша нянечка смекнула. Как же, есть, говорит. Например, слон из золота, с бриллиантовыми глазами. Он у хозяйки, на Васильевском. И еще много добра. Я схожу к ней, а вы побудете. А слона уже не было, слон в Эрмитаже! Ну, господин Карл загорелся. Отлично, говорит, сходите! В Германии, говорит, имеются лица, готовые приобрести эту вещь. Можно заплатить деньгами или продуктами...
И все закончилось приблизительно так, как и представил себе Чаушев. Нянечка утром заперла немца в квартире и ушла. Сказала, до завтра.
— И прямо на Васильевский, к маме... Прибежала в безумном состоянии, — как быть? Заночевала у мамы. Обе переживали страшно, вдруг удерет! Но парадная дверь у нас была дубовая, крепость необычайная, и замки — будь здоров! Да с какой стати ему бежать? Продукты есть, ждет себе спокойно: А надоест ждать, все равно ломать побоится...
Да, и это легко понять. Две женщины небось не спали и минуты. Вот бы разделаться с немцем своими силами, тайком! Уморить его там... А если пойти утром и сообщить, куда надо, спросят: почему медлили? Надо было немедленно...
Вот нянечка выкладывает хозяйке хлеб, сало, банку консервов. Немец наверняка передал гостинец для «фрау Дорш». И хозяйке, верно, противно было сперва принимать еду из рук врага, а потом рассудили обе — как, бывало, сам Чаушев при виде трофейной фасоли, — что продукты-то небось наши, уворованные у нас... Да и голод взял свое. Силы ох как нужны, особенно когда такой казус.
Просто, очень просто... Но как было дойти до этого тогдашним умом. Чаушев никогда с такой почти физической остротой не воспринимал работу времени. Ему вдруг послышалось радио в блокадном Ленинграде, голос диктора, часто прерывавшийся артиллерийской или воздушной тревогой. Что ни день, сообщалось об успехах снайперов: убито столько-то солдат и офицеров противника. И вот две ленинградки расправились с врагом и не могли, не хотели сказать об этом. Тоже немыслимо было себе представить!
— Мама и говорит: ты, Марта, сиди у меня. Хватит с тебя волнений. На Пестеля тебе незачем. А нянечка говорит: наша управхозиха думает, я уже в Токсове. Я вчера выходила с узелком, предупредила ее, что уезжаю. А потом сердце защемило, и я не уехала. Но с управхозихой больше не встречалась. Мама говорит: великолепно! Значит, ты знать ничего не знаешь, немец сам пробрался в квартиру. И ты, уж, пожалуйста, уматывайся в Токсово, чтобы тебя в городе больше не видели... А я тут соображу. Записку подам, без подписи...
Они неумело, наивно скрытничали, эти две женщины. Трогательно-наивно. Записка без подписи!
— Нянечка уехала. А мама, прежде чем записку подать, решила побывать на Пестеля. Тянуло ее туда... Хотелось, говорит, мне почему-то подняться, осмотреть нашу дверь и послушать... Ну, подниматься уже некуда было. Разбомбили нас...
— Ясно, — сказал Чаушев.
Все виделось ему как бы заново: и комната, обставленная легким, юным модерном, и дома за окном — белые, с разноцветными палубами балконов, словно морские лайнеры.
— Теперь нам странно, правда? — сказала Зина. — Слава богу, теперь никого не касается, кто был мой дед.
— Никого, — сказал Чаушев.
Обратно, к станции метро, он шел по той же улице, но не узнавал ее. Может быть, вмешалось солнце, вдруг брызнувшее из-за туч. Дома-лайнеры, сверкающие свежей краской, словно отправлялись в дальнее плавание. Это самые новые, последние здания города. Перед ними волны кустарников, разгулявшийся на просторе ветер.