— Наверное, сама воровала, крала.
— Детей, нас обворовывала.
И страшная костлявая женщина, подойдя к ней, легонько хлопнула по ее заду и сказала шутя:
— Эй, красотка, не ходи сюда — съедим.
Раздался короткий тихий смех:
— Как раз. У нас недолго…
А ведь, может, она приехала на помощь Ленинграду…
Ее сторонились, ею брезговали, здоровой и цветущей, больные и тощие, бессильные люди — брезговали ею как заразной больной, как прокаженной, не желая прикасаться к атласной ее, светящейся коже.
Так она была отвратительна — видение обыкновенной, здоровой, человеческой жизни, явление божественной плоти человека — венца создания — в том числе, как ему быть надлежит, явление чудотворной женской красоты, созданной для любви, материнства и деятельности.
Она вскрикнула, зарыдала, бросила таз и выбежала из помещения.
Потом был еще один случай. Я вынула голову из таза, она у меня кружилась. Я сидела, тяжело дыша, раскисшая, уставшая еще больше, равнодушная. Всхлипывающий влажный шепот, в котором слышались какие-то остатки страсти, привлек мое внимание. Это одна женщина рядом со мной так шептала. Глаза ее были устремлены на что-то впереди, и я поглядела туда же. Я увидела там старушоночку, блюзгавшуюся в мелком тазике. Даже при том уродстве, которое мы все собой представляли, эта старушоночка была исключительным явлением — до того мало человеческого в ней было. Она была как бы нарочно придуманная, Не темное, не коричневое, но как бы обугленное личико ее было составлено из хорошо видных костяшек, она была совершенно лысая, очень круглый выпирающий живот ее держался на паучьих ножках, да еще кила висела под животом, — в общем, она была похожа на паука, но отнюдь не на человека, даже не на обезьяну, а именно на паука. Она была живая, явно живая! Б глубоко-глубоко сидящих под черепом глазках ее что-то светилось, — она блюзгалась, даже не блюзгалась, а смачивала маленькими нечеловеческими ладошками свой лысый череп. И если непонятно было, откуда пришла та, жалкая, бесстыжая, румяная, то эта, эта-то откуда выползла! Тварь! Неужели же у нас в страшном, голодном городе есть место, где водятся этакие старушоночки?
А соседка моя глядела на нее как зачарованная и шептала:
— Мой помер, молодой, красивый, а такая живет… погиб, а такая живет… Вдруг только такие и останутся у нас на земле? За что же он погиб? За таких, за таких, за таких…
Старушоночка сидела на краю лавки, одиноко. Щедрый, широкий, мягко сияющий луч солнца лился на нее. Из трубы, проходившей возле лысой головы старушонки, брызгала, распыляясь на мельчайший веерок, струйка воды, и в этом водяном веерке плясала отчетливая семицветная радуга — прямо над лысой, черной головкой старухи, которую она смачивала паучьими своими лапками, — вся коричневая, согнутая колесом, скелетоподобная, с гнусной килой внизу живота. Все наше поруганное сконцентрировалось в ней. Она сидела в добром луче солнца, с семи цветным сиянием над головой, — она сидела, как сама Смерть, сама Война…
Я подумала: «Да, вот так и выглядит сама война, она не в образе солдата, одетого в железное, не в образе гориллы в каске, не в образе танка, а в образе этой бессильной, лысой, еле живой, но живущей уродливой старушонки со случайной радугой над головой…»
Из книги Ольги Берггольц «Встреча» (Санкт-Петербург, «Царское село», 2003)