Покосившись на свое отображение в оконном стекле, Кумбар сморщился: высокие чувства никоим образом не подходили к его красной свинячьей физиономии с коротким пятачком вместо носа и вислыми жирными щеками. Недаром придворная мелочь издевательски хрюкала за его спиной, скоро забыв и грозный взор, и тяжелый кулак старого солдата. Увы — власть, капризная, как девица, и столь же непостоянная, ныне принадлежала уж не ему. Цирюльник Гухул, давно пустивший корни у самого императорского трона, владел ею теперь: именно его тощей полосатой рукою третью луну подряд подписывались все «иконы и указы; именно его синюшными, как у покойника, губами говорил с подданными великий Илдиз Туранский. Его же бывшие фавориты повелителя вылетели из дворца за пару дней, и только Кумбар еще остался — видно, в память о прежних его заслугах.
Сам он, правда, предпочел бы вернуться в войско, где некогда служил в небольшом чине сайгада, но — снова увы: бледная поганка Гухул в ответ на нижайшую просьбу старого солдата фыркнул и заявил, что в казарме мест нет, чему свидетелем является не кто иной, как Эрлик. Почему-то более его отказа Кумбара возмутило то обстоятельство, что коварный цирюльник приплел к своим гнусностям Эрлика, у коего и без того хватало дел, хотя сказать об этом не посмел, а ограничился робким плевком на серебряную вязь двери приемного зала…
…Наконец, когда солнце уже наполовину осело за полосу горизонта, старый солдат очнулся, прогнал прочь невеселые воспоминания, потом задернул тяжелую темно-красную занавесь, отчего роскошные покои его погрузились в сплошной полумрак, и всем массивным телом своим развернулся к собеседнику.
— Вот так и вышло, Конан, что я… Хей, парень, никак ты спишь?
Он действительно спал, разметав по вытертому бархату кресла длинные волосы цвета воронова крыла, вытянув ножищи в добротных армейских сапогах и свесив до пола тяжелые мускулистые руки, загорелые до черноты под палящим солнцем Пунта. За восемь лет киммериец мало изменился — та же уверенность в движениях и жестах, та же суровость рубленых черт лица — разве что шрамов поприбавилось, да в густой синеве глаз сквозило странное нечто, доселе Кумбару незнакомое. Впрочем, судя по дворцовой швали, в глазах коей вообще не наблюдалось никаких чувств, кроме чувства голода, то было присущее всем странникам живое знание («… если ты не уверен, что это белое — обложи его черным…» — так говорилось в «Бламантине»). Но в чем заключалось сие знание, старый солдат еще не выяснил, ибо с самого момента нынешней встречи и до сих пор болтал без умолку, описывая свои несчастья, а гость его лишь слушал и пил вино, мешая белое аргосское с красным туранским…
В досаде Кумбар хватил себя кулаком в грудь, да так сильно, что чуть было не вывалился в окно. Дурень! Истинно выживший из ума дурень! За добрую половину дня не удосужился спросить друга, где и как прошли для него эти восемь лет!
Красная физиономия его налилась кровью до цвета розы с любимого куста императора, а крошечные тусклые глазки гневно блеснули. «Дурень! — шепотом повторил он, опять ударяя себя в грудь, но на сей раз осторожнее. — Истинно дурень!» Горестно нахмурившись, он вновь обратил взор на улицу, на птиц, что порхали в потемневших небесах, на грязно-желтый диск луны, сиротливо повисший между серых облаков, и тут вдруг вспомнил, что в запасе у него осталась по крайней мере дюжина бутылей аргосского и пара туранского, а вспомнив — развеселился, как ребенок.
Да, к счастью, нервы старого солдата, закаленного в боях и интригах, были крепки — мгновением позже приступ раскаяния прошел без следа. Живо подскочив к потайному шкафчику, вделанному в стену за тахтой, Кумбар отворил дверцу и выудил из черного пыльного чрева пузатую бутыль матового стекла. С искренней любовью всмотрелся он в ярко-красную муть, в коей плавали блики того жалкого лунного луча, что попадал в окно: вот где правда жизни и смысл ее! Надо только вытащить пробку, чтобы познать высокое назначение сущего в мире сем! Черные глазки Кумбара наполнились слезами восторга; он нежно прижал к своей могучей, поросшей слоями жира груди прохладный сосуд, погладил его по крутому боку, поцеловал узкое горлышко.
— Конан, проснись! — воззвал он, готовый поделиться радостью с другом. — Выпей еще туранского!
Огромная фигура, замершая в кресле, пошевелилась.
— Чего ж только туранского? — пробормотал гость низким, хриплым со сна голосом. — Можно и аргосского тоже…
Он поднял голову, отчего на лицо его сразу упало желтое лунное пятно, с усмешкой поглядел на темную в полумраке обширную тушу царедворца.
— А ты все такой же, сайгад. Разве жирнее стал, рыхлее… — С бульканьем винные остатки из кубка низверглись в бездонную глотку. — Клянусь Кромом, дикари в Зембабве за тебя лодку доверху самоцветами бы набили — такое мясо у них ценится.
— Где рыхлее? — обиделся Кумбар, ощупывая свои мягкие жиры. — Это все мышцы, Конан, ты в темноте не разобрал. Сейчас, погоди, я запалю жаровню…
Но, когда спустя несколько мгновений в треноге заплясало яркое пламя, старый солдат неожиданно смутился и не пожелал более возвращаться к обсуждению особенностей своей фигуры. Вместо этого он предложил другу иную тему, а именно: