От номера альков отделялся аркой, расписанной богато и хвастливо, как праздничная дуга. Щекастые младенцы, воздев к потолку выпуклые ягодицы, держали гирлянды из роз. Такие же гирлянды, но уже вылепленные из алебастра, протянулись по всем стенам под потолком.
Алебастровые розы окружали ржавый крюк, на котором висела люстра, вернее то, что от нее осталось. У люстры был утомленный и, как мне показалось, сконфуженный вид. Она походила на старушонку, которая лихо прожила свой век и теперь изо всех сил хочет представиться праведницей. Растеряв почти все свои хрустальные подвески и бомбошки, она выставляет напоказ свой позеленевший от времени бронзовый остов, а из двенадцати белых фарфоровых трубок, изображающих свечи, осталось неполных четыре, которые ничего уже не изображают. Но все-таки это люстра и, как таковая, она освещает номер единственной лампочкой, подвешенной снизу, под бронзовой блямбой, на шнуре, мохнатом от присохших мух.
Когда под утро по коридорам проводят «слона» и я слышу, как надо мной позванивают остатки стекляшек, мне вспоминается ржавый крюк и бронзовая блямба, и тогда я невольно сжимаюсь под серым одеялом. Пронесло на этот раз.
Роскошный «люкс» отведен под нашу выездную редакцию и под жилье ее сотрудников. Сотрудников всего двое: редактор Потапенко, которого мы зовем просто Потап, и я.
Роскошь, даже такая потрескавшаяся, закопченная, подавляет. Разглядывая розовые ягодицы резвящихся над альковом младенцев, Потап сказал:
— У живущих в таком номере хочется спросить, чем они занимались до семнадцатого года.
Но в первую же ночь он изменил свою формулировку. Мы с ним вдвоем завалились в кровать, рассчитанную по крайней мере на четверых, но через час примерно мы уже сидели на почтительном расстоянии от нее, и, сняв рубашку, Потап судорожно почесывался и с недоумением спрашивал:
— У живущих в таком номере хочется спросить, как вы тут, черти, дожили до семнадцатого года?
Больше он в номере не ночевал, а я приспособился спать на столе.
2
Начинался новый день, кто-то громко, по-свойски постучал в дверь — новый день не может обойтись без меня. Я сорвался со стола, отработанным движением скатал в один тугой валик матрац вместе с одеялом, простынями, подушкой и очень ловко метнул этот тяжелый снаряд в дальний угол кровати.
А в дверь все стучат, и я догадываюсь, кто.
— Подожди! Да сейчас же!..
Слышится женский смех и звонкий возмущенный голос:
— Ой, да он все еще спит!
Так я и знал — Зинка Калмыкова, наборщица нашей походной типографии.
А она все стучит, смеется и возмущается до тех пор, пока я не оделся и не открыл дверь.
Рыжая, возмущенная и в то же время хохочущая Зинка врывается в номер, размахивая длинной бумажной полосой. Я успеваю заметить, что это моя статья, которую вчера отправил в типографию.
— Спит, как молодожен!..
У Зинки розовое с легкой позолотой веснушек лицо и совершенно золотые волосы, а глаза желтые, как у козы. Она безответно влюблена в печатника Сашку Капаева. Он, балда, не замечает, какая она красивая, и утверждает, что она рыжая и конопатая, хотя у самого веснушек в сто раз больше, и не золотых, как у Зинки, а каких-то зеленоватых.
И в то же время Сашка побаивается Зинкиного дикого характера. Это верно, с ней лучше не связываться.
Второй наборщик Андрей Авдеич посмеивается: «Дураки вы, ребята, девка замуж хочет». Он посмеивается, а сам косится на Зинку: от нее всего жди.
И я тоже всего жду от нее.
— Понапишут так, что сами не поймут! Вот, какое это слово?
И тут же громко хохочет, под синим рабочим халатом вздрагивают ее полные плечи. Она близко подходит ко мне и пальцем, почерневшим от типографской краски, тычет в бумажную полоску:
— Вот это? Что?
— Форпост. Обыкновенное слово.
— Эфиопское какое-то слово. А что это такое?
— «Мы строим в степи форпост социализма», — читаю я. — Строим, понимаешь?
— Да чего строим-то?
— Ну, вроде крепость.
— А… — Она задумалась. — Написали бы прямо: строим совхоз — и всем понятно. А то, кто прочитает, подумает — крепость! — Она звонко захохотала и сильно толкнула меня плечом. — Кровать у тебя какая… Настоящий форпост.
«Форпост социализма» придумал я и очень этим гордился. И По-тапу понравилось. Он сказал: «Сильно! Давай это в „шапку“ вынесем». Поэтому Зинкин смех меня не очень-то и обидел.
— Ну, хватит, — сказал я. — Катись.
Она упала на кровать, пружины звякнули под ее большим телом и слегка его подбросили.
— Ох ты! Мягко живешь!
Отвернувшись от нее, я ответил:
— Я на ней не сплю.
— Почему? — Зинка перестала смеяться и вздохнула: — Скрипу боишься?
Снова засмеялась. Я мрачно ответил:
— Клопов боюсь.
— Буржуйская кровать, для пузатых. Вот таких! — Она руками показала, какие бывают пузатые буржуи, и для большего впечатления надула щеки.
И мы оба стали смеяться, и не оттого, что мне вдруг сделалось очень весело, а просто с Зинкой иначе нельзя, она кого хочешь рассмешит. А потом я подошел и толкнул ее. Не знаю, зачем я это сделал, а она послушно и мягко опрокинулась на спину.
Она лежала, а я стоял и смотрел на ее откровенно раскинутые руки с большими, рабочими ладонями и черными от типографской краски пальцами, на ее полную белую шею и подбородок, которые казались сейчас особенно какими-то нежными и беззащитными.