Атлантида - [226]
Моя одержимость Миньоной достигла такой степени, что стала внушать опасения мне самому, и я хотел попробовать — не обрету ли если не исцеление, то хотя бы облегчение, окунувшись в совсем другую душу.
Он поразился и очень обрадовался, увидев меня здесь, в кантоне Тессине, сразу же предложил мне пойти с ним в ресторан, так как жена его уже несколько месяцев была прикована к постели, и повел меня в тратторию, где можно было отведать лучшие блюда итальянской кухни и такое же превосходное вино.
Мы называли друг друга привычными студенческими прозвищами, и поскольку весь разговор шел в былом духе, вскоре я почувствовал себя на тридцать лет моложе и на первых порах забыл свои душевные муки.
Моего друга-медика звали Пларре.
И сейчас, как в молодые годы, он являл пример неистребимой энергии и жизнерадостности, много смеялся, громко разговаривал, употребляя крепкие и забористые словечки. Его отец был обойщиком в Силезии. Сам он стал доктором и профессором.
Большое счастье для старых друзей обмениваться воспоминаниями юности. Умершие воскресали в нашей беседе. Пларре не ломал себе голову над тем, откуда берутся такие часы, приносящие почти мистическое чувство счастья. Мы разошлись поздно ночью.
Так как его день был заполнен больницей и частной практикой, он задумался, как бы выкроить время для нашей завтрашней встречи.
— Значит, так, — сказал он, — ты придешь ко мне в больницу к завтраку, а потом поедешь со мной по визитам. Жена не ждет меня раньше вечера. Ну а если я и задержусь, то при моем образе жизни это дело привычное.
На следующий день все устроилось так, как он предложил. Конечно, больничная обстановка не могла не наложить отпечаток на нашу беседу за завтраком. По старой привычке, мы подробно обсудили множество вопросов из области медицины и естествознания. О «явлении Гете» и прочих приключениях в Стрезе я не сказал ни слова. Не знаю, что меня удержало — может быть, какое-то отрезвление моего внутреннего существа, которое я испытал под влиянием своего практичного друга.
Общее положение в Европе и остальном мире также не интересовало Пларре.
— У меня на это просто нет времени, — и атеист не преминул добавить «слава тебе, господи». — Жаль, — молвил он, — что нельзя более пристально присмотреться ко многому другому, с чем сталкивается практикующий врач — к людям и их судьбам. Право же, незачем читать романы. Медицинский кули, вроде меня, погружен в самую гущу таких реально прожитых романов. По чести говоря, горько видеть, с какими мучениями и тревогами пробиваются сквозь жизнь и богатые, и бедные. Я подхватил его мысль:
— Почему эта столь прославляемая у Гете природа не устроила так, чтобы мы рождались, росли и умирали в состоянии беззаботной уверенности и защищенности. Вместо этого мы сперва — беспомощные дети, нередко уже на первом году слепнем, страдаем судорогами, болеем всевозможными детскими болезнями, выживаем только благодаря тому, что поглощаем пищу, подстегиваемые муками голода, вынуждены остерегаться то мороза, то огня, открываем в себе и в окружающем мире все новые опасности и так далее, и так далее.
Пларре разразился громким грубым хохотом.
— Да, малыш, — сказал он, употребив мое давнее прозвище, — без всего этого было бы чертовски скучно. А что бы стали делать мы, бедные врачи? Во-первых, мы бы не заработали ни копейки, а во-вторых, мне было бы в высшей степени скучно жить без медицинской науки.
За этим первым днем последовал второй. Вместе с Пларре я заходил то в одну, то в другую палату, навещал с ним того или другого из его частных пациентов. Мы то ездили на машине, то ходили пешком. И вот однажды нам пришлось карабкаться по крутому склону к живописно расположенной, как бы повисшей над долиной церквушке, излюбленному месту паломничества, где, как мне сказал Пларре, имелась маленькая аптека и несколько больничных палат.
Не знаю, что вдруг на меня нашло, но я почувствовал неудержимое желание прервать мое путешествие с другом. Рассказать ему о том, что мне довелось пережить, яне решался, опасаясь вызвать взрыв смеха. И впредь не решусь, подумал я. Почти не сознавая, что делаю, явнезапно протянул ему руку со словами:
— Прощай, Пларре.
Он был ошеломлен. Не обидел ли он меня чем-нибудь?
— Нисколько, дружище, — сказал я. — Но когда на меня находит что-то такое — ты ведь знаешь, со мной это бывало, — я не выношу даже самого лучшего общества.
— Не хочешь ли сделать со мной еще хотя бы один визит? — спросил он. — Я как раз подумал, что, насколько я тебя знаю, этот случай, быть может, будет для тебя самым интересным из всех.
— Мое решение принято: я хотел бы уехать.
Сегодня, мысленно возвращаясь к этим секундам, я не могу толком объяснить себе этого. Но, во всяком случае, воспоминание обо всем, что я пережил в Стрезе, вновь нахлынуло на меня с властной отчетливостью; больше того, мне почудилось, будто сама Миньона потребовала от меня этого решения.
Однако если верить в передачу мыслей на расстоянии, это означало бы, с моей стороны, неверное толкование — иначе не произошло бы все последующее.
— А что же это за случай, о котором идет речь? — спросил я, просто чтобы не показаться очень уж невежливым при таком внезапном прощании.
Герхарт Гауптман (1862–1946) – немецкий драматург, Нобелевский лауреат 1912 годаДрама «Перед заходом солнца», написанная и поставленная за год до прихода к власти Гитлера, подводит уже окончательный и бесповоротный итог исследованной и изображенной писателем эпохи. В образе тайного коммерции советника Маттиаса Клаузена автор возводит нетленный памятник классическому буржуазному гуманизму и в то же время показывает его полное бессилие перед наступающим умопомрачением, полной нравственной деградацией социальной среды, включая, в первую очередь, членов его семьи.Пьеса эта удивительно многослойна, в нее, как ручьи в большую реку, вливаются многие мотивы из прежних его произведений, как драматических, так и прозаических.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.