Юноша сидел, не сводя с неё глаз. Грёб он, грёб, покуда к самой шхере не подъехал, а вокруг него гремели и грохотали волны прибоя, а брызги бурунов и морской пены вздымались точно башни.
— Ворочайся, коли жизнь тебе дорога! — сказала она.
— Ты мне дороже жизни! — ответил он.
Но в тот самый миг, когда юноше показалось, будто нос лодки зарылся в воду, а разверзшаяся пред ним морская пучина грозила смертью, вдруг все стихло. И лодка смогла причалить к берегу, а морские валы перестали биться о скалы.
На каменистом островке лежал старый, заржавелый якорь, наполовину утопленный в воде.
— В железном сундучке под этим якорем моё приданое, — сказала она. — Перенеси сундучок в лодку. И перстень мне на палец надень. Этот перстень нас с тобой обручит. И я твоя, покуда солнечные лучи не начнут в волнах на северо-западе играть.
То был золотой перстень с алым самоцветом; надел парень перстень ей на палец и поцеловал её.
На шхерах в расселине скал виднелась зелёная лужайка.
Там они и уселись. И, откуда ни возьмись, появились еда и питьё, и кто-то им прислуживал. Но он этого не замечал, да от радости великой и думать о том не стал бы.
— Иванов день хорош, — сказала она, — я молода, а ты — жених мой. Так взойдём на ложе брачное.
И была она так прекрасна собой, что он себя от любви не помнил.
Но, перед тем как настала ночь, в тот миг, когда предзакатные лучи начали в открытом море играть, поцеловала она его, роняя слезы.
— Этот летний день хорош, — сказала она, — а вечер ещё краше. Но уже смеркается.
И вдруг ему почудилось, будто она стала стариться у него на глазах, а потом растаяла, как облако.
А когда солнце за край моря село, остались перед ним на шхерах лишь её разбросанные льняные одежды.
Стояла тишина, и лишь двенадцать чаек летали над морем в светлую Иванову ночь.