Вместо того чтобы усыпить, крепкое вино взбодрило варвара. Зеленые глаза его засветились, как у кошки, он прищелкивал пальцами, воображая, будто пляшет, придумывал, как бы ему еще позабавиться, и под конец сказал: «А ну, спой какую-нибудь гяурскую песню, из тех, что поют ваши муллы! Когда нес я сторожевую службу в Кипсела, слышал я греческое «па-ни-зо-ке». Есть у них красивые песни. На наши турецкие смахивают…»
Подумав, запел я псалом, какой поется и над усопшими и который много раз пел я во время моих скитаний. Запел торжественно, в полный голос, и на глаза мои навернулись слезы — не оттого, что мой поработитель той же ночью будет лежать мертвым, но из жалости к самому себе, ибо псалом перенес меня в дни, прожитые в монастыре. Неведомая боль душила меня. Должно быть, очень потешным было клейменое лицо мое, когда я пел, потому что Шеремет-бег прыскал со смеху, хлопал себя по ляжкам, веселился несказанно. Так забавлял я его до полуночи, когда вино наконец одолело его и он растянулся на тюфяке. Засыпая, он велел мне подложить бурку ему под голову, а самому идти к чаушам. Я поставил в фонарь новую свечу, вышел из шатра и, тихонько отворив тяжелую дубовую дверь в дом, соорудил себе из соломы ложе и лег. Дождь хлестал наперегонки с ветром, стучал о широкую стреху. Не знаю и не помню час ли, два ли лежал я и слушал храп чаушей в горнице. Потом подполз к двери, заложил её, просунув в железные кольца толстую жердину, и неслышно проскользнул в шатер. Я знал, что пьяный бег не додумается завязать ремнями вход. Шеремет-бег спал на спине, раскинув короткие свои ноги в шальварах. Фонарь освещал потное лицо, излучавшее блаженство, из-под русого уса выбежала, поблескивая, полоска слюны. Чалма сползла с широкого лба, наполовину сожженного солнцем. Я прополз за его головой, нащупал тяжелый ятаган, вложенный в граненые ножны, обтянутые буйволовой кожей. Смазанный оливковым маслом клинок легко вынулся, скользнув, как уж. Я встал на колени, ибо шатер был низкий и ятаган задел бы кожаный верх. Сжал обеими руками костяную рукоять и перед тем, как замахнуться, увидал перед собою Евтимия. Он смотрел на меня, и я прошептал: «Во имя горнего Иерусалима и во имя твоё, благослови, владыка!» Шереметбег, казалось, улыбался… И ятаган рассек его сновидения…
С фонарем в руке вышел я из шатра и, просунув свечу сквозь дверную щель, поджег солому, что была за дверью. Потом ту, что лежала под окнами, и в окровавленной бурке нырнул в темноту. Добежав до леса, увидал я, как пламя охватывает дом, услыхал вопли чаушей и крики агарян в селе…
День догорает, завтра я снова двинусь в путь. По слухам где-то между Сливеном и селом Мареном, откуда Муратовы посланцы увезли некогда сестру Шишмана, ещё есть свободная болгарская земля. Туда и направлю стопы свои…
Вон полетела птица. Куда летишь, птица? Зверь пробегает в лесу. Куда торопишься, зверь лесной? Кто призывает вас, кто ведет и куда? И куда идешь ты, человече?..
Сказано в Евангелии — взглянут на того, кого пронзили они, но кто взглянет на меня, поруганного болгарина?