В гостинице позавтракал, прочитал в путеводителе про Оффенбург и узнал, что в нем, на площади, поставлен памятник человеку, который первый привез в Европу картошку.
Пошел смотреть памятник. Дождь перестал. Небо прояснилось.
«Пожалуй, к ночи выглянут звезды», — подумалось почему-то.
На улицах — народ, уже уставший от праздника; торжественная одежда, воротники, новые галстуки как-то особенно подчеркивают мозолистые руки, загорелые лица… Провинция, — глухая, далекая… В окнах магазинов — дешевая одежда, дешевая обувь.
— Будьте столь любезны, — обратился я к немцу, проходившему мимо, — скажите: где памятник человеку, привезшему в Европу картофель?
Немец взглянул на меня признательными глазами, приподнял новую, только по воскресеньям надеваемую шляпу и сделал два жеста, из которых я понял, что сначала нужно идти прямо, а потом свернуть налево.
Пошел по указанному направлению и увидел чугунного человека, гордо смотревшего на восток. Одна рука, как у Наполеона, была заложена за борт жилета, другая держала куст картофеля: удовольствие полное.
Смотрю: через мост, откуда-то снизу, идут люди, — идут семействами со всякими покупками в руках. Лица утомленные, довольные… Вдали слышатся звуки музыки… Я перешел мост, прибавил шагу и, все яснее и яснее различая звуки, а потом и человеческие голоса, очутился на ярмарке.
Ярмарка была построена покоем: в глубине, в ряд, стояли три карусели, а от них параллельными линиями тянулись: балаган с водолазом, балаган с индусом, балаган доктора Фауста и волшебный круг. Между этими зрелищами разместились тиры, лавочки с шоколадом, моментальные фотографии и прохладительные напитки. В прохладительных напитках не было, собственно, никакой нужды, ибо погода стояла достаточно холодная, и осеннее пальто ничуть не давило плеч. Я очень люблю карусели, — больше всего люблю слушать музыку органов, когда их играет сразу три. Впереди труб стоит маленький человечек, — куколка, одетая в клетчатые панталоны, помятый цилиндр и дирижирует палочкой. Один орган играет марш из «Тангейзера», другой — мотив из «Евы», третий — неополетанскую песенку. Получается, как говорят дирижеры на репетициях, музыка шаха персидского. Эта музыка и создает ярмарку.
…Походил и посмотрел индуса, водолаза и доктора Фауста. На все это истратил полторы марки. Купил пряников, которые тут же съел, — истратил полмарки. Снялся в медальон и увидел себя таким, каким никогда не видел в зеркале, — истратил марку. Оставалось в кошельке несколько пфеннигов, которые я предназначил на добрые дела: у входа на ярмарку было много нищих. У всех у них, — и на груди, и на спине, — были картонные вывески с точным указанием тех болезней, которыми они страдают.
По небу, как-то бочком, шел узкий караван туч, — туч сырых, видимо заблудившихся, лениво бредущих из страны, которой владеет осень.
Уже стемнело, зажглись огни, положив на землю тени иные, чем днем, — и казалось, что никакой Италии нет на свете и что вот за этими горами уже не живут люди, не поют птицы, не бегают звери, не ползают змеи, — и господь его знает: куда это бегут поезда, видные мне из отеля?
И начал грызть меня червь раскаяния.
«Ехал бы лучше в Базель, был бы теперь в хорошем городе, видел бы людей, бульвары и прочее, — упрекал я себя. — А тут вот смотри, как бегут поезда то вправо, то влево».
И, чтобы развлечься, я начал по порядку вспоминать чудеса доктора Фауста, только что виденные мною, — и мрачные мысли на некоторое время оставили меня.
Когда совсем стемнело, пошел к себе в отель ужинать. В столовой, в углу, увидел того же самого немца, которого видел за завтраком. Так как этот немец мне не особенно понравился, то я спросил слугу, нет ли еще комнаты? Слуга сказал, что есть: буфетная, что там тоже расставлены столы, но совсем нет никаких украшений, тогда как в этой (где сидел немец) есть зеркала: шесть штук, которые придают ей величавый вид.
Я предпочел лишиться украшений и пошел в буфетную. Присел к какому-то столику, вытер пенсне, глянул вправо на буфет и замер. Снял пенсне, снова, без всякой надобности, протер его, совершенно забыв про слугу, который подал мне карту и ждал заказов.
В черном платье за буфетом стояла женщина. Казалось, что вышла из рамки тициановская Катерина Корнаро. Прежде всего обращали на себя внимание ресницы, — черные лучи глаз, и было странно: неужели они исходят из голубых глубин?
— Господи боже мой! — молитвенно прошептал я. — Вся и премудростью сотворил еси!
И ярко вспомнилось, как восторженно я пел этот псалом, когда ехал в горах Тироля; вспомнились тихие закатные вечера счастья, в которые когда-то казалось, что мне не тридцать лет, а бесконечные тысячи, что я стар и все понимаю на земле; когда я был уверен, что при сотворении мира играл оркестр, в котором было три тысячи скрипок, три тысячи флейт, три тысячи труб.
В зале почти никого не было, и я решил: пусть это будет сумасшествие, но я скажу ей сейчас то, что хочу сказать…
И я сказал ей по-русски, рискуя показаться сумасшедшим:
— При твоем рождении играл оркестр, в котором было шесть тысяч скрипок, шесть тысяч флейт и шесть тысяч труб. Ты лучше гор Тироля, лучше рек, падающих с высоты, лучше лучей солнечных, сползающих за край моря…