Я вспомнил, что две недели назад мальчишки, продававшие на улицах газеты, выкрикивали сообщение об одном ужасном самоубийстве, и теперь я твердо убежден, что речь шла о номере Пятьдесят Шесть. Когда первоначальная острота моего горя немного утихла, я решил сохранить для себя образ этого человека, нарисовав его портрет, — тот самый, что висит напротив вас. Я немного владею искусством рисования и уверен, что мне удалось схватить выражение его лица. Разумеется, портрет этот сделан мною не с натуры, ибо, как вы уже знаете, я никогда не видел номера Пятьдесят Шесть.
У наружной двери зазвенел колокольчик, возвещая о приходе очередного клиента. Со свойственным ему видом спокойного самоотречения А-янь встал и вышел в другую комнату, где пробыл некоторое время. Когда он вернулся, у него, по-видимому, уже не было настроения продолжать разговор о своем погибшем друге. Вскоре я простился с ним и уныло побрел домой. Дорогой я много размышлял о моем маленьком восточном приятеле и о трогательных причудах его воображения. Но на сердце у меня лежала тяжесть — несколько слов, которые мне бы следовало ему сказать, но которые я не в силах был произнести. Я не мог найти в себе мужество разрушить воздушный замок, созданный его фантазией. Сам я жил замкнуто, уединенно, и мне не довелось испытать такую сильную привязанность, какую испытал мой добрый друг… Но меня мучило воспоминание о некоем огромном узле белья, который я послал ему приблизительно год назад. Меня не было в городе три недели, и сверток, естественно, оказался тогда значительно более объемистым, чем обычно. И, кажется, в этом узле была одна рваная рубашка, безнадежно испачканная красными чернилами, которые пролились из бутылки, разбившейся в моем чемодане, и прожженная в том месте, куда упал пепел от моей сигары, когда я укладывал белье в узел. Все это я помню не так уж отчетливо, но в чем я совершенно уверен, это в том, что до прошлого года, перед тем как я стал отдавать белье в более современное прачечное заведение, мой номер у А-яня был 56.